Загоскин м н и гоголь. Загоскин михаил николаевич (1789–1852)

В сенях парадная дверь была открыта чуть ли не настежь. Ливрейные лакеи и проснувшийся швейцар помогали войти двум разодетым дамам, которые с порога обменивались шумными приветствиями со стоявшей на площадке лестницы, по-видимому, хозяйкой. Экипажу Тургенева пришлось отъехать несколько в сторону, уступив место нарядной карете. Забираясь в него, Тургенев заметил, что Николай Васильевич был словно в ознобе, да и немудрено, когда так тянет полом, а он все-таки южанин.
Первый сценический рассказ о Гоголе в Москве как раз и должен был начинаться с тех далеких южных лет.


Диван и стол в кабинете писателя

Уголок приемной Н.В. Гоголя

Из «литературных воспоминаний» И.С. Тургенева:
«Дня через два происходило чтение „Ревизора“ в одной из зал того дома, где проживал Гоголь. Я попросил позволение присутствовать на этом чтении. Покойный профессор Шевырев также был в числе слушателей и – если не ошибаюсь – Погодин. К великому моему удивлению, далеко не все актеры, участвовавшие в „Ревизоре“, явились на приглашение Гоголя: им показалось обидным, что их словно хотят учить! Ни одной актрисы также не приехало. Сколько я мог заметить, Гоголя огорчил этот неохотный и слабый отзыв на его предложение… Известно, до какой степени он скупился на подобные милости. Лицо его приняло выражение угрюмое и холодное; глаза подозрительно насторожились. В тот день он смотрел, точно, больным человеком. Он принялся читать – и понемногу оживился. Щеки покрылись легкой краской; глаза расширились и посветлели. Читал Гоголь превосходно… Я слушал его тогда в первый – и в последний раз. Диккенс также превосходный чтец, можно сказать, разыгрывает свои романы, чтение его – драматическое, почти театральное: в одном его лице является несколько первоклассных актеров, которые заставляют вас то смеяться, то плакать; Гоголь, напротив, поразил меня чрезвычайной простотой и сдержанностью манеры, какой-то важной и в то же время наивной искренностью, которой словно и дела нет – есть ли тут слушатели и что они думают. Казалось, Гоголь только и заботился о том, как бы вникнуть в предмет, для него самого новый, и как бы вернее передать собственное впечатление. Эффект выходил необычайный – особенно в комических, юмористических местах; не было возможности не смеяться – хорошим, здоровым смехом; а виновник всей этой потехи продолжал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренно дивясь ей, все более и более погружаться в самое дело – и лишь изредка, на губах и около глаз, чуть заметно трепетала лукавая усмешка мастера. С каким недоумением, с каким изумлением Гоголь произнес знаменитую фразу Городничего о двух крысах (в самом начале пиесы). „Пришли, понюхали и пошли прочь!“ – Он даже медленно оглянул нас, как бы спрашивая объяснения такого удивительного происшествия. Я только тут понял, как вообще неверно, поверхностно, с каким желанием только поскорей насмешить – обыкновенно разыгрывается на сцене „Ревизор“. Я сидел, погруженный в радостное умиление: это был для меня настоящий пир и праздник. К сожалению, он продолжался недолго. Гоголь еще не успел прочесть половину первого акта, как вдруг дверь шумно растворилась и, торопливо улыбаясь и кивая головою, промчался через всю комнату один еще очень молодой, но уже необыкновенно назойливый литератор – и, не сказав ни слова, поспешил занять место в углу. Гоголь остановился, с размаху ударил рукой по звонку – и с сердцем заметил вошедшему камердинеру: „Ведь я велел тебе никого не впускать?“ Молодой литератор слегка пошевелился на стуле – а впрочем, не смутился нисколько. Гоголь отпил немного воды – и снова принялся читать: но уж это было совсем не то. Он стал спешить, бормотать себе под нос, не доканчивать слов; иногда он пропускал целые фразы – и только махал рукою. Неожиданное появление литератора его расстроило: нервы его, очевидно, не выдерживали малейшего толчка. Только в известной сцене, где Хлестаков завирается, Гоголь снова ободрился и возвысил голос: ему хотелось показать исполнявшему роль Ивана Александровича, как должно передавать это действительно затруднительное место. В чтении Гоголя оно показалось мне естественным и правдоподобным. Хлестаков увлечен и странностью своего положения, и окружающей его средой, и собственной легкомысленной юркостью; он и знает, что врет, – и верит своему вранью: это нечто вроде упоения, наития, сочинительского восторга – это не простая ложь, не простое хвастовство. Его самого „подхватило“. „Просители в передней жужжат, 35 тысяч эстафетов скачет – а дурачье, мол, слушает, развесив уши, и какой я, мол, бойкий, игривый, светский молодой человек!“ Вот какое впечатление производил в устах Гоголя Хлестаковский монолог. Но, вообще говоря, чтение „Ревизора“ в тот день было – как Гоголь сам выразился – не более, как намек, эскиз; и все по милости непрошенного литератора, который простер свою нецеремонность до того, что остался после всех у побледневшего, усталого Гоголя и втерся за ним в его кабинет.
В сенях я расстался с ним и уже никогда не увидал его больше; но его личности было еще суждено возыметь значительное влияние на мою жизнь».


С.В. Шумский

С того памятного чтения приглашенные не торопились расходиться. Каждый искал возможности что-то сказать автору, перекинуться с ним хотя бы словом. И только Щепкин словно поеживался и хотел положить конец затянувшемуся прощанию. Позже он признается, как неловко ему было и за нахального опоздавшего гостя, и за шум в сенях, где все время громко перекликалась прислуга, и за хозяев, которые не сочли нужным присутствовать на таком историческом событии. Впрочем, вся Москва знала, как безразличны были Толстые к литературным талантам своего гостя. Но больше всего Михаил Семенович переживал поведение своей труппы: из ее числа пришло, дай Бог, несколько актеров, в том числе отсутствовали и некоторые исполнители, занятые в «Ревизоре». Никакие доказательства Прова Михайловича Садовского, что идет спектакль уже пятнадцать лет, что все исполнители «поустроились в ролях» и подумать не могут «сменять позицию», а уж об актрисах и говорить нечего, «папашу Щепкина» не успокаивали. И больше всего беспокоило его то, как это Николай Васильевич останется сейчас один-одинешенек и «некому будет его развеять от дурных мыслей».


М.С. Щепкин – городничий
Рисунок Э.А. Дмитриева– Мамонова. 1840-е гг.

Со временем Владимир Николаевич Давыдов напишет в своем «Рассказе о прошлом»: «…Городничего Самарин играл по традиции Щепкина, следуя всем деталям, которыми украшал великий артист роль Сквозника-Дмухановского. Впоследствии я спрашивал Ивана Васильевича, почему городничего он играет, считаясь с каноном Щепкина.
– Очень просто, – отвечал Самарин. – Щепкин много раз слышал читку роли из уст самого Гоголя и усвоил все тончайшие нюансы роли, притом Гоголь сделал ему массу указаний, которыми Щепкин гениально воспользовался. Гоголь был совершенно удовлетворен типом, созданным Щепкиным. Мне тоже казалось, глядя на Щепкина, что ничего лучшего не сделать, что это замечательное создание. Когда роль городничего перешла ко мне, я никак не мог освободиться от влияния Щепкина… Кроме того, у Щепкина была восторженность от роли, горячая любовь к материалу… У меня этого не было».

Первый приезд

Он не имел в виду приезда в старую столицу – просто направлялся через Москву на родную Полтавщину. И – конечно, хотел полюбопытствовать о впечатлении от своих «Вечеров на хуторе близ Диканьки». В Петербурге их встретил слишком спокойный для молодого авторского самолюбия прием. Но ведь разыскал же его приезжавший из Московского университета профессор Михайла Петрович Погодин, сумел раскрыть М.П. псевдоним «Пасечника Рудого Панька» и передать восторги московских читателей. Погодин и был в конце июня 1832 года тем единственным московским знакомцем, на внимание и поддержку которого он мог рассчитывать, к которому просто мог зайти.


Погодин. Литография.
1850-е гг.


И.С. Аксаков. Рисунок Э.А. Дмитриева-Мамонова

Слов нет, он не рассчитал времени. В обычное лето город давно был бы пуст. Но на этот раз погода с холодом, беспрерывными дождями смешала все планы. Москвичи не торопились оставлять насиженные гнезда. Повсюду нет-нет да начинал виться дымок из труб: дома продолжали подтапливаться. Товарищеский сезон продолжался. И первое впечатление после Петербурга, которым он поделится со Щепкиным: город складывается и так из одних поместий. Кругом, за всеми бесконечными заборами цвели сады, клонилась к земле пышнейшая сирень, чуть не по колено поднималась трава.
Дом Погодина на Мясницкой (12) тянулся вдоль Златоустинского переулка. Огромный участок делился хозяйственными постройками на так называемый деловой двор (по переулку) и сад, посередине которого, фасадом к улице, располагался большой дом с непременным московским мезонином, с террасой и тремя сходами по центру особняка, а в углу сада, у самой Мясницкой, располагалась еще и затейливая беседка.


М.Н. Загоскин

Такое вольготное жилье в Петербурге не могли себе позволить все аристократы, здесь же был всего-навсего преподаватель университета, к тому же с далеко не простым «кондуитом». Сын крепостного управителя графов Строгановых, Погодин был отдан на одиннадцатом году на воспитание к типографщику А. Г. Решетникову, от которого перешел в 1-ю московскую гимназию. Успешно окончив затем Московский университет, Погодин защитил магистерскую диссертацию «О происхождении Руси», в которой выступил защитником норманнской теории в противовес теории хозарского происхождения русских князей. Горячо поддержанный Н. М. Карамзиным, он тем не менее не получил разрешения на заграничное путешествие. Комитет министров пришел к выводу, что нет «пользы посылать сего магистра в чужие края для окончания курса наук по нынешним обстоятельствам, а удобнее в университете дать то образование, которое правительству удобнее будет». В результате с 1825 года Погодину было поручено читать не русскую, но всеобщую историю для студентов первого курса.


Красная площадь

На подобном решении могли сказаться многие подробности жизни молодого Погодина. Здесь и тесная дружба в университетские годы с Ф. И. Тютчевым. Лето 1819 года друзья проводят в Теплых Станах под Москвой. Об их занятиях говорит запись погодинского дневника: «Ходил в деревню к Тютчеву, разговаривал с ним о немецкой, русской, французской литературе… О Лессинге, Шиллере, Паскале, Руссо».
В дни восстания в Москве Семеновского полка Погодин записывает: «Говорил с Загряжским, Ждановским, Кандорским, Троицким о семеновцах; с Тютчевым о молодом Пушкине, об его оде „Вольность“. К этой увлекшей обоих друзей оде Тютчев обратил строки:
Огнем свободы пламенея И заглушая звук цепей, Проснулся в лире дух Алцея – И рабства пыль слетела с ней.
А на склоне своих лет Тютчев напишет Погодину:


Стихов моих вот список безобразный -
Не заглянув в него, дарю им вас,
Не мог склонить своей я лени праздной,
Чтобы она хоть вскользь им занялась,
В наш век стихи живут два-три мгновения,
Родились утром, к вечеру умрут…
Так что ж тут хлопотать? Рука забвенья
Исправит все чрез несколько минут.
И вот этот Михайло Петрович Погодин берется показать Гоголю Москву и непременно ввести его в круг литераторов. В намеченной им череде едва ли не первое место занимает С. Т. Аксаков, еще не писатель – его литературные произведения появятся много позже, – но театральный знаток, критик и, по случайному стечению обстоятельств, цензор. Совсем недавно, в 1827 году, С. Т. Аксаков получил место цензора во вновь учрежденном Московском цензурном комитете. Впрочем, о своей непригодности к этой должности Аксаков знал с самого начала. Еще при открытии Комитета он заявил его председательствующему: «Если буквально держаться нового устава и все толковать в дурную сторону, на что устав давал полное право цензору, то мы уничтожим литературу», но что сам он «намерен толковать все в хорошую сторону».
1832 год положил конец этому виду аксаковской деятельности. Он дал разрешение на выход журнала «Европеец» со статьей Ивана Киреевского «Девятнадцатый век». Шеф жандармов журнал закрыл, поскольку решил, что под словом «просвещение» подразумевается «свобода», под «деятельностью разума» – «революция», а под «искусно отысканной срединой» – ни много ни мало «конституция».
К тому же вскоре Аксаков разрешил публикацию шуточной баллады «Двенадцать спящих будошников», в которой было усмотрено непочтительное отношение к московской полиции. Личным распоряжением Николая I Сергей Тимофеевич лишился своего места «как чиновник, вовсе не имеющий нужных для звания сего способностей».
Еще не вступив в полосу своих будущих денежных затруднений, Сергей Тимофеевич снимал в Большом Афанасьевском переулке (12), у Арбата, квартиру.
Аксаковские субботы обычно собирали всю литературную и театральную Москву. Погодин явился с Гоголем без предупреждения, ошеломив собравшихся именем нежданного гостя. «Эффект, – вспоминал Аксаков, – был сильный. Я очень сконфузился, бросился надевать сюртук, бормоча пустые слова пошлых рекомендаций». По-видимому, ту же неловкость пережил и Гоголь, он очень скоро ушел, но взяв с хозяина слово отвести его к жившему поблизости М. Н. Загоскину в ближайшие же дни.
Визит к Загоскину действительно вскоре состоялся. Аксаков и Гоголь направились в Денежный переулок, где жил писатель, пешком, и здесь впервые Аксаков узнал, какое значение имел для молодого Гоголя театр. Всю дорогу он говорил только о сцене, и было видно, что самый интерес к Загоскину вызывался у него причастностью Михаила Николаевича к театру: считанные месяцы назад он был назначен директором московской казенной сцены.
Аксаков вспоминал, каким важным было это время для Загоскина. Переехав в 1820 году в Москву, Загоскин вынужден был жить в доме своего тестя Новосельцева, на побочной дочери которого был женат. По словам Сергея Тимофеевича, «Загоскин жил в доме своего тестя в мезонине… Комнатка, в которой он меня принял, была проходная… кругом разговаривали громко, нимало не стесняясь присутствием хозяина, принимающего у себя гостя… Я понял положение бедного Загоскина посреди избалованного, наглого лакейства, в доме господина, представлявшего в себе отражение старинного русского избалованного капризного барина екатерининских времен, по-видимому, не слишком уважавшего своего зятя».
Все переменилось с выходом из печати в 1829 году «Юрия Милославского», принесшего автору ошеломляющий успех. И Загоскин тут же потратил почти весь свой немалый гонорар на приобретение в Денежном переулке (№ 5) городской усадьбы П. А. Ефимовского, друга и родственника поэта И. М. Долгорукова. Большой, хотя и одноэтажный, деревянный барский дом располагался посередине сада. Его фланкировали два небольших флигеля. По краям участка располагались многочисленные хозяйственные постройки. О размерах дома говорит то, что он был спроектирован покоем (в виде буквы «П») и имел по фасаду девять окон. Нельзя не вспомнить, что Ефимовские – графский род, связанный родственными узами с царствующим домом: за Михаилом Ефимовичем Ефимовским была замужем сестра Екатерины I – Анна Самойловна Скавронская. Из подмосковных именно Ефимовским принадлежало Одинцово.
К удивлению Аксакова, вполне дружеский по настроению визит Гоголя оказался тоже сравнительно коротким. Гоголь по преимуществу молчал, когда хозяин показывал ему редкие книги из своей библиотеки. Он как бы присматривался к хозяину, когда Загоскин начал распространяться и о своих якобы многочисленных путешествиях – москвичи давно привыкли к этому безобидному бахвальству, одной из слабостей словоохотливого писателя. По замечанию Аксакова, «Загоскина нельзя было обвинить в большой грамотности. Он даже оскорблялся излишними, преувеличенными, по его мнению, нашими похвалами, но по добродушию своему и по самолюбию человеческому, ему было приятно, что превозносимый всеми Гоголь поспешил к нему приехать. Он принял его с отверстыми объятиями, с криком и похвалами, бил кулаком в спину, называл хомяком, сусликом и пр., и пр., одним словом, был вполне любезен по-своему. Загоскин говорил без умолку о себе: о множестве своих занятий, о бесчисленном количестве прочитанных им книг, о своих археологических трудах, о пребывании в чужих краях (он не был далее Данцига), о том, что изъездил вдоль и поперек всю Русь и пр. и пр. Все знают, что это совершенный вздор и что ему искренно верил один Загоскин. Гоголь понял это сразу и говорил с хозяином как будто век с ним жил, совершенно в пору и в меру… Я сидел молча и забавлялся этой сценой. Но Гоголю она наскучила довольно скоро: он вдруг вынул часы и сказал, что ему пора идти, обещал забежать еще как-нибудь и ушел».
Дружба двух писателей не сложилась, зато в «Ревизоре» появилось не только упоминание о романе «Юрий Милославский», но и блистательный образ Хлестакова. Кто знает, таким ли бы он сложился, если бы не визит в усадьбу в Денежном переулке.
Уже без чьей-либо поддержки Гоголь предпринимает поездку в Большой Спасский переулок к самому «папаше Щепкину». Этот переулок должен был бы стать мемориальным. Во время первого визита к Щепкину Гоголя в соседней усадьбе, бывшей Валуевых, на углу Садового кольца, живет со своей семьей И. С. Тургенев. Рядом, в полуподвальном этаже домика просвирни местной церкви, пройдет детство Марии Николаевны Ермоловой. Здесь перебывает весь цвет русской литературы и театра. Но – ни одного из этих домов больше не существует. Все они, исключительно в целях благоустройства и развития города, были снесены во второй половине ХХ века. В полном смысле слова, на наших глазах.
* * *
Памятник… охраняется государством…
Из текста охранных досок

Навал искореженного железа. Ржавые трубы. Осколки досок. Клочья ватных матрасов. Перепачканные погнутые бидоны. Сломанные деревья. Густой запах грязи и гнили… Свалка была самой обыкновенной. Хотя в чем-то и не совсем обыкновенной. На валявшихся осколках мраморной плиты с обрывками мемориального текста можно было прочесть подпись: «Всероссийское театральное общество», и свалка находилась в десяти минутах ходьбы от этого самого общества. И еще на таком же расстоянии от Малого театра и Центрального совета Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры – улица Ермоловой, 16. Правда, о номере можно было только догадываться. В мае 1985 года адрес стал условным. Только темный абрис на глухой стене соседнего строения напоминал о стоявшем здесь когда-то доме – памятнике национальной и мировой культуры, состоявшем на охране государства, воспроизведенном в сотнях изданий по истории русского театра, литературы, науки и самой Москвы. Ампирный особняк с мезонином в пышных зарослях цветов и деревьев – Щепкинское гнездо. Разве кто-нибудь представлял себе без него старую столицу!
Без малого два десятилетия «ломоносовская», по выражению А. И. Южина, натура великого Щепкина собирала здесь цвет культурной России. Профессора Московского университета, Гоголь, Белинский, Герцен, Огарев, Грановский, Аксаков, Загоскин, Станкевич, Кольцов, Тургенев, композиторы Варламов и Верстовский, плеяда живописцев во главе с Карлом Брюлловым, актеры казенной и провинциальной сцены… Сколько их было – гостей и завсегдатаев Щепкинского гнезда!
О Пушкине надо говорить отдельно. Он бывал в Большом Спасском переулке (старое название улицы) не раз, преисполненный живейшей симпатии к хозяину. Это Щепкин получил от него разрешение поставить в свой петербургский бенефис в июне I832 года инсценировку «Цыган». И это любимому артисту принес поэт в его дом тетрадь для будущих «Записок актера», собственноручно вписал в нее первые слова. А каким уютным был дом!
Просторный двор в яркой зелени газона. Грядки пышнейших цветов. Черно-лиловая сирень, застившая в своем буйном цветении все окна. Пара ступенек скрипучего крыльца. Прихожая без прислуги. Широко распахнутые в залу двери. Стол на несколько десятков человек. Хозяева привечали и искавших работу актеров, и тех из них, кто отжил на сцене свой век, и бесчисленных нуждавшихся в поддержке родственников. Отказа не бывало.
И вот на пороге незнакомец с пышно взбитым по последней моде хохолком, в клетчатых панталонах и сюртуке с металлическими пуговицами. Никаких вопросов. Одни приветливые любопытные лица. И навстречу им полуспетая, полупроговоренная нежданным гостем, шутливая украинская песня:

Ходит гарбуз по городу,
Пытает своего роду:
Ой, чи живы, чи здоровы,
Вси родичи гарбузовы.
Восторгу Щепкина, когда он узнал, что перед ним автор только что вышедших «Вечеров на хуторе близ Диканьки», не было конца. Сердечная дружба завязалась с первого взгляда.
Все было здесь просто и Гоголю по душе. Обеды – щи и гречневая каша с куском отварной говядины. Жженка, которую будет варить сам Гоголь. А рассказы хозяина! Сколько историй он знал и как умел их преподать! Комедия – родилась ли бы она у Гоголя без общения с великим актером и уж во всяком случае оказалась бы иной.
Вопрос о будущем Щепкинского гнезда представлялся очевидным – конечно, музей! 2 ноября 1976 года последовало решение Исполкома Моссовета за № 2346 о передаче дома Всероссийскому театральному обществу, и началось отселение жильцов. Все выглядело вполне благополучно – на бумаге. На бумаге, которую подпишет спустя 10 лет зампред ВТО М. А. Светлакова, будет изложено, что дом был необходимым образом законсервирован и взят под охрану. А в действительности?
Последний из его жильцов обрывал телефоны ВООПИК, Малого театра и Главного управления культуры Исполкома Моссовета: «Примите меры к охране: уеду – сожгут». К тому же с незапамятных времен в доме находилось около 20 предметов красного дерева: «Спасите мебель. Ведь она 1830– 1840-х годов – пригодится для будущего музея». Ни одна из названных организаций подобных забот на себя не приняла.
Через несколько недель после выезда последнего жильца вспыхнул пожар. Причина – неотключенная энергосеть. Пожары продолжались и в дальнейшем: близость Центрального рынка говорила сама за себя. Никакой охраны не существовало. Общественники своими силами пытались заколачивать постоянно вскрывавшиеся окна и двери. Особенно беспокойных успокаивали в районе и в ВТО заверениями, что идет работа над технической документацией, ждать осталось недолго.
Но только в 1981 году документация была выдана заказчику Спецпроектреставрацией, на 1982 год дом включили в план работ Моспроектреставрации. Оставалось строить, но…
Пройдет еще два года якобы в поисках древесины необходимого сечения, а в 1984 году ВТО обратится к Главному управлению культуры за разрешением вообще заменить дерево при реставрации кирпичом. Практически это означало уничтожить памятник и соорудить очередной новодел, которыми так стремительно стала заполняться для облегчения задач реставраторов Москва.
Борьба за сохранение памятника – не превращается ли она при этом условии в борьбу за его уничтожение? Возведенный заново дом Шаляпина на Новинском бульваре – улице Чайковского, не имеет отношения к великому певцу. В этих стенах Шаляпин не жил и не работал. Новый – именно новый! – дом всегда лишь музейное помещение для условной биографической экспозиции. Разница между яблоком и муляжом яблока – неужели не очевидна подобная несопоставимость, тем более если речь идет о человеческой памяти, эмоциях, обращении к прошлому?
И каждый раз очередная подделка оправдывается техническими трудностями подлинной реставрации: «Вот когда-нибудь, со временем, может быть, наши потомки сумеют…» Но потомки ничего не смогут суметь, какими бы ни были достигнутые ими вершины научных знаний и технического умения. Причина проста – мы не оставляем им материалов для анализа, для более глубокого и на новом научном уровне прочтения материалов, для исправления, наконец, наших ошибок, недоработок, простой некомпетентности. Скажем точнее, не оставляем следов прошлого.
Итак, в 1984 году ВТО получило желанное разрешение на «перевод дома» в кирпич и снова не приступило к работам ввиду необходимости коррекций к проекту, связанных с переменой материалов. Девять лет постепенной, у всех на глазах, гибели дома! Практически лишенного хозяина, практически представлявшего балласт для той организации, для которой должен был составлять самую большую, ни с чем не сравнимую ценность.
Должен был бы! Никакого наклонения, кроме сослагательного здесь не применить. Потому что каждое учреждение – это не только определенные функции и идеи, но это прежде всего люди. Люди, превращающие или нет эту идею в смысл своей профессиональной деятельности и, в идеальном варианте, своей личной жизни. Впрочем, почему в идеальном – в единственно возможном, когда человек становится профессионалом в подлинном смысле этого слова со всей мерой чувства ответственности и порядочности, которую профессионализм предполагает.

Гоголь

(Жуковский, Крылов, Лермонтов, Загоскин)

Меня свел к Гоголю покойный Михаил Семенович Щепкин. Помню день нашего посещения: 20-го октября 1851 года. Гоголь жил тогда в Москве, на Никитской, в доме Талызина, у графа Толстого. Мы приехали в час пополудни; он немедленно нас принял. Комната его находилась возле сеней направо. Мы вошли в нее - и я увидел Гоголя, стоявшего перед конторкой с пером в руке. Он был одет в темное пальто, зеленый бархатный жилет и коричневые панталоны. За неделю до того дня я его видел в театре, на представлении «Ревизора»; он сидел в ложе бельэтажа, около самой двери - и, вытянув голову, с нервическим беспокойством поглядывал на сцену, через плечи двух дюжих дам, служивших ему защитой от любопытства публики. Мне указал на него сидевший рядом со мною Ф. Я быстро обернулся, чтобы посмотреть на него; он, вероятно, заметил это движение и немного отодвинулся назад, в угол. Меня поразила перемена, происшедшая в нем с 41 года. Я раза два встретил его тогда у Авдотьи Петровны Е - ной. В то время он смотрел приземистым и плотным малороссом; теперь он казался худым и испитым человеком, которого уже успела на порядках измыкать жизнь. Какая-то затаенная боль и тревога, какое-то грустное беспокойство примешивались к постоянно проницательному выражению его лица.

Увидев нас со Щепкиным, он с веселым видом пошел к нам навстречу и, пожав мне руку, промолвил: «Нам давно следовало быть знакомыми». Мы сели. Я - рядом с ним на широком диване; Михаил Семеныч на креслах возле него. Я попристальнее вгляделся в его черты. Его белокурые волосы, которые от висков падали прямо, как обыкновенно у казаков, сохранили еще цвет молодости, но уже заметно поредели; от его покатого, гладкого, белого лба по-прежнему так и веяло умом. В небольших карих глазах искрилась по временам веселость - именно веселость, а не насмешливость; но вообще взгляд их казался усталым. Длинный, заостренный нос придавал физиономии Гоголя нечто хитрое, лисье; невыгодное впечатление производили также его одутловатые, мягкие губы под остриженными усами; в их неопределенных очертаниях выражались - так, по крайней мере, мне показалось - темные стороны его характера: когда он говорил, они неприятно раскрывались и выказывали ряд нехороших зубов; маленький подбородок уходил в широкий бархатный черный галстух. В осанке Гоголя, в его телодвижениях было что-то не профессорское, а учительское - что-то напоминавшее преподавателей в провинциальных институтах и гимназиях. «Какое ты умное, и странное, и больное существо!» - невольно думалось, глядя на него. Помнится, мы с Михаилом Семеновичем и ехали к нему как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове… вся Москва была о нем такого мнения. Михаил Семенович предупредил меня, что с ним не следует говорить о продолжении «Мертвых душ», об этой второй части, над которою он так долго и так упорно трудился и которую он, как известно, сжег перед смертию; что он этого разговора не любит. О «Переписке с друзьями» я сам не упомянул бы, так как ничего не мог сказать о ней хорошего. Впрочем, я и не готовился ни к какой беседе - а просто жаждал видеться с человеком, творения которого я чуть не знал наизусть. Нынешним молодым людям даже трудно растолковать обаяние, окружавшее тогда его имя; теперь же и нет никого, на ком могло бы сосредоточиться общее внимание.

Щепкин заранее объявил мне, что Гоголь не словоохотлив; на деле вышло иначе. Гоголь говорил много, с оживлением, размеренно отталкивая и отчеканивания каждое слово, - что не только не казалось неестественным, но, напротив, придавало его речи какую-то приятную вескость и впечатлительность. Он говорил на 6, других для русского слуха менее любезных особенностей малороссийского говора я не заметил. Все выходило ладно, складно, вкусно и метко. Впечатление усталости, болезненного, нервического беспокойства, которое он сперва произвел на меня, - исчезло. Он говорил о значении литературы, о призвании писателя, о том, как следует относиться к собственным произведениям; высказал несколько тонких и верных замечаний о самом процессе работы, о самой, если можно так выразиться, физиологии сочинительства; и все это - языком образным, оригинальным, - и, сколько я мог заметить, нимало не подготовленным заранее, как это сплошь да рядом бывает у «знаменитостей». Только когда он завел речь о цензуре, чуть не возвеличивая, чуть не одобряя ее как средство развивать в писателе сноровку, умение защищать свое детище, терпение и множество других христианских и светских добродетелей, - только тогда мне показалось, что он черпает из готового арсенала. Притом доказывать таким образом необходимость цензуры - не значило ли рекомендовать и почти похваливать хитрость и лукавство рабства? Я могу еще допустить стих итальянского поэта: «Si, servi siam; ma servi ognor fre-menti» (Мы рабы… да; но рабы, вечно негодующие); но самодовольное смирение и плутовство рабства… нет! лучше не говорить об этом. В подобных измышлениях и рассудительствах Гоголя слишком явно выказывалось влияние тех особ высшего полета, которым посвящена большая часть «Переписки»; оттуда шел этот затхлый и пресный дух. Вообще я скоро почувствовал, что между миросозерцанием Гоголя и моим - лежала целая бездна. Не одно и то же мы ненавидели, не одно любили; но в ту минуту - в моих глазах все это не имело важности. Великий поэт, великий художник был передо мною, и я глядел на него, слушал его с благоговением, даже когда не соглашался с ним.

Гоголь, вероятно, знал мои отношения к Белинскому, к Искандеру; о первом из них, об его письме к нему - он не заикнулся: это имя обожгло бы его губы. Но в то время только что появилась - в одном заграничном издании - статья Искандера, в которой он, по поводу пресловутой «Переписки», упрекал Гоголя в отступничестве от прежних убеждений. Гоголь сам заговорил об этой статье. Из его писем, напечатанных после его смерти (о, какую услугу оказал бы ему издатель, если б выкинул из них целые две трети или, по крайней мере, все те, которые писаны к светским дамам… более противной смеси гордыни и подыскивания, ханжества и тщеславия, пророческого и прихлебательского тона - в литературе не существует!) - из писем Гоголя мы знаем, какою неизлечимой раной залегло в его сердце полное фиаско его «Переписки» - это фиаско, в котором нельзя не приветствовать одно из немногих утешительных проявлений тогдашнего общественного мнения. И мы с покойным М. С. Щепкиным были свидетелями - в день нашего посещения, - до какой степени эта рана наболела. Гоголь начал уверять нас - внезапно изменившимся, торопливым голосом, - что не может понять, почему в прежних его сочинениях некоторые люди находят какую-то оппозицию, что-то такое, чему он изменил впоследствии; что он всегда придерживался одних и тех же религиозных и охранительных начал - и, в доказательство того, готов нам указать на некоторые места в одной своей, уже давно напечатанной, книге… Промолвив эти слова, Гоголь с почти юношеской живостью вскочил с дивана и побежал в соседнюю комнату. Михаил Семеныч только брови возвел горе - и указательный палец поднял… «Никогда таким его не видал», - шепнул он мне.

Гоголь вернулся с томом «Арабесок» в руках и начал читать на выдержку некоторые места одной их тех детски напыщенных и утомительно-пустых статей, которыми наполнен этот сборник. Помнится, речь шла о необходимости строгого порядка, безусловного повиновения властям и т. п. «Вот видите, - твердил Гоголь, - я и прежде всегда то же думал, точно такие же высказывал убеждения, как и теперь!.. С какой же стати упрекать меня в измене, в отступничестве… Меня?» - И это говорил автор «Ревизора», одной из самых отрицательных комедий, какие когда-либо являлись на сцене! Мы с Щепкиным молчали. Гоголь бросил наконец книгу на стол и снова заговорил об искусстве, о театре; объявил, что остался недоволен игрою актеров в «Ревизоре», что они «тон потеряли» и что он готов им прочесть всю пиесу с начала до конца. Щепкин ухватился за это слово и тут же уладил, где и когда читать. Какая-то старая барыня приехала к Гоголю; она привезла ему просфору с вынутой частицей. Мы удалились.

Дня через два происходило чтение «Ревизора» в одной из зал того дома, где проживал Гоголь. Я выпросил позволение присутствовать на этом чтении. Покойный профессор Шевырев также был в числе слушателей и - если не ошибаюсь - Погодин. К великому моему удивлению, далеко не все актеры, участвовавшие в «Ревизоре», явились на приглашение Гоголя; им показалось обидным, что их словно хотят учить! Ни одной актрисы также не приехало. Сколько я мог заметить, Гоголя огорчил этот неохотный и слабый отзыв на его предложение… Известно, до какой степени он скупился на подобные милости. Лицо его приняло выражение угрюмое и холодное; глаза подозрительно насторожились. В тот день он смотрел точно больным человеком. Он принялся читать - и понемногу оживился. Щеки покрылись легкой краской, глаза расширились и просветлели. Читал Гоголь превосходно… Я слушал его тогда в первый - ив последний раз. Диккенс, также превосходный чтец, можно сказать, разыгрывает свои романы, чтение его - драматическое, почти театральное; в одном его лице является несколько первоклассных актеров, которые заставляют вас то смеяться, то плакать; Гоголь, напротив, поразил меня чрезвычайной простотой и сдержанностью манеры, какой-то важной и в то же время наивной искренностью, которой словно и дела нет, есть ли тут слушатели и что они думают. Казалось, Гоголь только и заботился о том, как бы вникнуть в предмет для него самого новый и как бы вернее передать собственное впечатление. Эффект выходил необычайный - особенно в комических, юмористических местах; не было возможности не смеяться - хорошим, здоровым смехом; а виновник всей этой потехи продолжал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренно дивясь ей, все более и более погружаться в самое дело - и лишь изредка, на губах и около глаз, чуть заметно трепетала лукавая усмешка мастера. С каким недоумением, с каким изумлением Гоголь произнес знаменитую фразу Городничего о двух крысах (в самом начале пиесы): «Пришли, понюхали и пошли прочь!» - Он даже медленно оглянул нас, как бы спрашивая объяснения такого удивительного происшествия. Я только тут понял, как вообще неверно, поверхностно, с каким желанием только поскорей насмешить обыкновенно разыгрывается на сцене «Ревизор». Я сидел, погруженный в радостное умиление: это был для меня настоящий пир и праздник. К сожалению, он продолжался недолго. Гоголь еще не успел прочесть половину первого акта, как вдруг дверь шумно растворилась и, торопливо улыбаясь и кивая головою, промчался через всю комнату один еще очень молодой, но уже необыкновенно назойливый литератор - и, не сказав никому ни слова, поспешил занять место в углу. Гоголь остановился; с размаху ударил рукой по звонку и с сердцем заметил вошедшему камердинеру: «Ведь я велел тебе никого не впускать!» Молодой литератор слегка пошевелился на стуле - а впрочем, не смутился нисколько. Гоголь отпил немного воды - и снова принялся читать; но уж это было совсем не то. Он стал спешить, бормотать себе под нос, не доканчивать слов; иногда он пропускал целые фразы - и только махал рукою. Неожиданное появление литератора его расстроило: нервы его, очевидно, не выдерживали малейшего толчка. Только в известной сцене, где Хлестаков завирается, Гоголь снова ободрился и возвысил голос: ему хотелось показать актеру, исполнявшему роль Ивана Александровича, как должно передавать это действительно затруднительное место. В чтении Гоголя оно показалось мне естественным и правдоподобным. Хлестаков увлечен и странностию своего положения, и окружающей его средой, и собственной легкомысленной юркостью; он и знает, что врет, - и верит своему вранью: это нечто вроде упоения, наития, сочинительского восторга - это не простая ложь, не простое хвастовство. Его самого «подхватило». «Просители в передней жужжат, 35 тысяч эстафетов скачет - а дурачье, мол, слушает, развесив уши, и какой я, мол, бойкий, игривый, светский молодой человек!» Вот какое впечатление производил в устах Гоголя хлестаковский монолог. Но, вообще говоря, чтение «Ревизора» в тот день было - как Гоголь сам выразился - не более как намек, эскиз; и все по милости непрошеного литератора, который простер свою нецеремонность до того, что остался после всех у побледневшего, усталого Гоголя и втерся за ним в его кабинет. В сенях я расстался с ним и уже никогда не увидал его больше; но его личности было еще суждено возыметь значительное влияние на мою жизнь.

В последних числах февраля месяца следующего 1852 года я находился на одном утреннем заседании вскоре потом погибшего общества посещения бедных - в зале Дворянского собрания - и вдруг заметил И. И. Панаева, который с судорожной поспешностью перебегал от одного лица к другому, очевидно, сообщая каждому из них неожиданное и невеселое известие, ибо у каждого лицо тотчас выражало удивление и печаль. Панаев наконец подбежал и ко мне - и с легкой улыбочкой, равнодушным тоном промолвив: «А ты знаешь, Гоголь помер в Москве. Как же, как же… Все бумаги сжег - да помер», - помчался далее. Нет никакого сомнения, что как литератор Панаев внутренно скорбел о подобной утрате - притом же и сердце он имел доброе, - но удовольствие быть первым человеком, сообщающим другому огорашивающую новость (равнодушный тон употреблялся для большего форсу), - это удовольствие, эта радость заглушали в нем всякое другое чувство. Уже несколько дней в Петербурге ходили темные слухи о болезни Гоголя; но такого исхода никто не ожидал. Под первым впечатлением сообщенного мне известия я написал следующую небольшую статью:

Письмо из Петербурга

Гоголь умер! Какую русскую душу не потрясут эти два слова? Он умер. Потеря наша так жестока, так внезапна, что нам все еще не хочется ей верить. В то самое время, когда мы все могли надеяться, что он нарушит наконец свое долгое молчание, что он обрадует, превзойдет наши нетерпеливые ожидания, - пришла эта роковая весть! Да, он умер, этот человек, которого мы теперь имеем право, горькое право, данное нам смертию, назвать великим; человек, который своим именем означил эпоху в истории нашей литературы; человек, которым мы гордимся как одной из слав наших. Он умер, пораженный в самом цвете лет, в разгаре сил своих, не окончив начатого дела, подобно благороднейшим из его предшественников… Его утрата возобновляет скорбь о тех незабвенных утратах, как новая рана возбуждает боль старинных язв. Не время теперь и не место говорить об его заслугах - это дело будущей критики; должно надеяться, что она поймет свою задачу и оценит его тем беспристрастным, но исполненным уважения и любви судом, которым подобные ему люди судятся перед лицом потомства; нам теперь не до того: нам только хочется быть одним из отголосков той великой скорби, которую мы чувствуем разлитою повсюду вокруг нас; не оценять его нам хочется, но плакать; мы не в силах говорить теперь спокойно о Гоголе… самый любимый, самый знакомый образ неясен для глаз, орошенных слезами… В день, когда его хоронит Москва, нам хочется протянуть ей отсюда руку - соединиться с ней в одном чувстве общей печали. Мы не могли взглянуть в последний раз на его безжизненное лицо; но мы шлем ему издалека наш прощальный привет - и с благоговейным чувством слагаем дань нашей скорби и нашей любви на его свежую могилу, в которую нам не удалось, подобно москвичам, бросить горсть родимой земли! Мысль, что прах его будет покоиться в Москве, наполняет нас каким-то горестным удовлетворением. Да, пусть он покоится там, в этом сердце России, которую он так глубоко знал и так любил, так горячо любил, что одни легкомысленные или близорукие люди не чувствуют присутствия этого любовного пламени в каждом им сказанном слове! Но невыразимо тяжело было бы нам подумать, что последние, самые зрелые плоды его гения погибли для нас невозвратно, - и мы с ужасом внимаем жестоким слухам об их истреблении…

Едва ли нужно говорить о тех немногих людях, которым слова наши покажутся преувеличенными или даже вовсе неуместными… Смерть имеет очищающую и примиряющую силу; клевета и зависть, вражда и недоразумения - все смолкает перед самою обыкновенною могилой: они не заговорят над могилою Гоголя. Какое бы ни было окончательное место, которое оставит за ним история, мы уверены, что никто не откажется повторить теперь же вслед за нами:

Мир его праху, вечная память его жизни, вечная слава его имени!

Я препроводил эту статью в один из петербургских журналов; но именно в то время цензурные строгости стали весьма усиливаться с некоторых пор… Подобные «crescendo» происходили довольно часто и - для постороннего зрителя - так же беспричинно, как, например, увеличение смертности в эпидемиях. Статья моя не появилась ни в один из последовавших за тем дней. Встретившись на улице с издателем, я спросил его, что бы это значило? «Видите, какая погода, - отвечал он мне иносказательною речью, - и думать нечего». - «Да ведь статья самая невинная», - заметил я. «Невинная ли, нет ли, - возразил издатель, - дело не в том; вообще имя Гоголя не велено упоминать. Закревский на похоронах в андреевской ленте присутствовал: этого здесь переварить не могут». Вскоре потом я получил от одного приятеля из Москвы письмо, наполненное упреками: «Как! - восклицал он, - Гоголь умер, и хоть бы один журнал у вас в Петербурге отозвался! Это молчание постыдно!» В ответе моем я объяснил - сознаюсь, в довольно резких выражениях - моему приятелю причину этого молчания и в доказательство как документ приложил мою запрещенную статью. Он ее представил немедленно на рассмотрение тогдашнего попечителя Московского округа - генерала Назимова - и получил от него разрешение напечатать ее в «Московских ведомостях». Это происходило в половине марта, а 16 апреля я - за ослушание и нарушение цензурных правил - был посажен на месяц под арест в части (первые двадцать четыре часа я провел в сибирке и беседовал с изысканно вежливым и образованным полицейским унтер-офицером, который рассказывал мне о своей прогулке в Летнем саду и об «аромате птиц»), а потом отправлен на жительство в деревню. Я нисколько не намерен обвинять тогдашнее правительство; попечитель С. -Петербургского округа, теперь уже покойный Мусин-Пушкин, представил - из неизвестных мне видов - все дело как явное неповиновение с моей стороны; он не поколебался заверить высшее начальство, что он призывал меня лично, и лично передал мне запрещение цензурного комитета печатать мою статью (одно цензорское запрещение не могло помешать мне - в силу существовавших постановлений - подвергнуть статью мою суду другого цензора), а я г. Мусина-Пушкина и в глаза не видал и никакого с ним объяснения не имел. Нельзя же было правительству подозревать сановника, доверенное лицо, в подобном искажении истины! Но все к лучшему; пребывание под арестом, а потом в деревне принесло мне несомненную пользу: оно сблизило меня с такими сторонами русского быта, которые, при обыкновенном ходе вещей, вероятно, ускользнули бы от моего внимания.

Уже дописывая предыдущую строку, я вспомнил, что первое мое свидание с Гоголем происходило гораздо раньше, чем я сказал вначале. А именно: я был одним из его слушателей в 1835 году, когда он преподавал (!) историю, в С. -Петербургском университете. Это преподавание, правду сказать, происходило оригинальным образом. Во-первых, Гоголь из трех лекций непременно пропускал две; во-вторых, даже когда он появлялся на кафедре, - он не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывал нам маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран, и все время ужасно конфузился. Мы все были убеждены (и едва ли мы ошибались), что он ничего не смыслит в истории - и что г. Гоголь-Яновский , наш профессор (он так именовался в расписании лекций), не имеет ничего общего с писателем Гоголем, уже известным нам как автор «Вечеров на хуторе близ Диканьки». На выпускном экзамене из своего предмета он сидел, повязанный платком, якобы от зубной боли - с совершенно убитой физиономией - и не разевал рта. Спрашивал студентов за него профессор И. П. Шульгин. Как теперь вижу его худую, длинноносую фигуру с двумя высоко торчавшими - в виде ушей - концами черного шелкового платка. Нет сомнения, что он сам хорошо понимал весь комизм и всю неловкость своего положения: он в том же году подал в отставку. Это не помешало ему, однако, воскликнуть: «Непризнанный взошел я на кафедру - и непризнанный схожу с нее!» Он был рожден для того, чтоб быть наставником своих современников; но только не с кафедры.

В предыдущем (первом) отрывке я упомянул о моей встрече с Пушкиным; скажу кстати несколько слов и о других, теперь уже умерших, литературных знаменитостях, которые мне удалось видеть. Начну с Жуковского. Живя - вскоре после двенадцатого года - в своей деревне в Белевском уезде, он несколько раз посетил мою матушку, тогда еще девицу, в ее Мценском имении; сохранилось даже предание, что он в одном домашнем спектакле играл роль волшебника, и чуть ли не видел я самый колпак его с золотыми звездами в кладовой родительского дома. Но с тех пор прошли долгие годы - и, вероятно, из памяти его изгладилось самое воспоминание о деревенской барышне, с которой он познакомился случайно и мимоходом. В год переселения нашего семейства в Петербург - мне было тогда 16 лет - моей матушке вздумалось напомнить о себе Василию Андреевичу. Она вышила ко дню его именин красивую бархатную подушку и послала меня с нею к нему в Зимний дворец. Я должен был назвать себя, объяснить, чей я сын, и поднести подарок. Но когда я очутился в огромном, до тех пор мне незнакомом дворце; когда мне пришлось пробираться по каменным длинным коридорам, подниматься на каменные лестницы, то и дело натыкаясь на неподвижных, словно тоже каменных, часовых; когда я наконец отыскал квартиру Жуковского и очутился перед трехаршинным красным лакеем с галунами по всем швам и орлами на галунах, - мною овладел такой трепет, я почувствовал такую робость, что, представ в кабинет, куда пригласил меня красный лакей и где из-за длинной конторки глянуло на меня задумчиво-приветливое, но важное и несколько изумленное лицо самого поэта, - я, несмотря на все усилия, не мог произнести звука: язык, как говорится, прильпе к гортани - и, весь сгорая от стыда, едва ли не со слезами на глазах, остановился как вкопанный на пороге двери и только протягивал и поддерживал обеими руками - как младенца при крещении - несчастную подушку, на которой, как теперь помню, была изображена девица в средневековом костюме, с попугаем на плече. Смущение мое, вероятно, возбудило чувство жалости в доброй душе Жуковского; он подошел ко мне, тихонько взял у меня подушку, попросил меня сесть и снисходительно заговорил со мною. Я объяснил ему наконец, в чем было дело - и, как только мог, бросился бежать.

Уже тогда Жуковский, как поэт, потерял в глазах моих прежнее значение; но все-таки я радовался нашему, хотя и неудачному свиданию и, придя домой, с особенным чувством припоминал его улыбку, ласковый звук его голоса, его медленные и приятные движения. Портреты Жуковского почти все очень похожи; физиономия его не была из тех, которые уловить трудно, которые часто меняются. Конечно, в 1834 году в нем и следа не оставалось того болезненного юноши, каким представлялся воображению наших отцов «Певец во стане русских воинов»; он стал осанистым, почти полным человеком. Лицо его, слегка припухлое, молочного цвета, без морщин, дышало спокойствием; он держал голову наклонно, как бы прислушиваясь и размышляя; тонкие, жидкие волосы всходили косицами на совсем почти лысый череп; тихая благость светилась в углубленном взгляде его темных, на китайский лад приподнятых глаз, а на довольно крупных, но правильно очерченных губах постоянно присутствовала чуть заметная, но искренняя улыбка благоволения и привета. Полувосточное происхождение его (мать его была, как известно, турчанка) сказывалось во всем его облике.

Несколько недель спустя меня еще раз свел к нему старинный приятель нашего семейства, Воин Иванович Губарев, замечательное, типическое лицо. Небогатый помещик Кромского уезда, Орловской губернии, он во время ранней молодости находился в самой тесной связи с Жуковским, Блудовым, Уваровым; он в их кружке был представителем французской философии, скептического, энциклопедического элемента, рационализма, словом, XVIII века. Губарев превосходно говорил по-французски, Вольтера знал наизусть и ставил выше всего на свете; других сочинителей он едва ли читал; склад его ума был чисто французский, дореволюционный, спешу прибавить. Я до сих пор помню его почти постоянный, громкий и холодный смех, его развязные, слегка цинические суждения и выходки. Уже одна его наружность осуждала его на одинокую и независимую жизнь; это был человек весьма собою некрасивый, толстый, с огромной головой и рябинами по всему лицу. Долгое пребывание в провинции наложило на него наконец свою печать; но он остался «типом» до конца, и до конца, под бедным казакином мелкого дворянчика, носящего дома смазные сапоги, сохранил свободу и даже изящество манер. Я не знаю причины, почему он не пошел в гору, не составил себе карьеры, как его товарищи. Вероятно, в нем не было надлежащей настойчивости, не было честолюбия: оно плохо уживается с тем полуравнодушным, полунасмешливым эпикуреизмом, который он заимствовал от своего образца - Вольтера; а таланта литературного он в себе не признавал; фортуна ему не улыбнулась - он так и стушевался, заглох, стал бобылем. Но любопытно было бы проследить, как этот закоренелый вольтерианец в молодости обходился с своим приятелем, будущим «балладником» и переводчиком Шиллера! Большего противоречия и придумать нельзя; но сама жизнь есть не что иное, как постоянно побеждаемое противоречие.

Жуковский - в Петербурге - вспомнил старого приятеля и не забыл, чем можно было его порадовать: подарил ему новое, прекрасно переплетенное собрание полных сочинений Вольтера. Говорят, незадолго до смерти - а Губарев жил долго - соседи видали его в его полуразрушенной хижинке, сидевшего за убогим столом, на котором лежал подарок его знаменитого друга. Он бережно переворачивал золотообрезные листы любимой книги - и в глуши степного захолустья, искренно, как и в дни молодости, тешился остротами, которыми забавлялись некогда Фридрих Великий в Сан-Суси и Екатерина Вторая в Царском Селе. Другого ума, другой поэзии, другой философии для него не существовало. Это, разумеется, не мешало ему носить на шее целую кучу образов и ладанок - и состоять под командой безграмотной ключницы… Логика противоречий!

С Жуковским я больше не встречался.

Крылова я видел всего один раз - на вечере у одного чиновного, но слабого петербургского литератора. Он просидел часа три с лишком неподвижно между двумя окнами - и хоть бы слово промолвил! На нем был просторный поношенный фрак, белый шейный платок; сапоги с кисточками облекали его тучные ноги. Он опирался обеими руками на колени - и даже не поворачивал своей колоссальной, тяжелой и величавой головы; только глаза его изредка двигались под нависшими бровями. Нельзя было понять, что он, слушает ли и на ус себе мотает или просто так сидит и «существует»? Ни сонливости, ни внимания на этом обширном, прямо русском лице - а только ума палата, да заматерелая лень, да по временам что-то лукавое словно хочет выступить наружу и не может - или не хочет - пробиться сквозь весь этот старческий жир… Хозяин наконец попросил его пожаловать к ужину. «Поросенок под хреном для вас приготовлен, Иван Андреич», - заметил он хлопотливо и как бы исполняя неизбежный долг. Крылов посмотрел на него не то приветливо, не то намешливо… «Так-таки непременно поросенок?» - казалось, внутренне промолвил он - грузно встал и, грузно шаркая ногами, пошел занять свое место за столом.

Лермонтова я тоже видел всего два раза: в доме одной знатной петербургской дамы, княгини Ш…ой, и несколько дней спустя, на маскараде в Благородном собрании под новый, 1840 год. У княгини Ш…ой я, весьма редкий и непривычный посетитель светских вечеров, лишь издали, из уголка, куда я забился, наблюдал за быстро вошедшим в славу поэтом. Он поместился на низком табурете перед диваном, на котором, одетая в черное платье, сидела одна из тогдашних столичных красавиц, белокурая графиня М. П. - рано погибшее, действительно прелестное создание. На Лермонтове был мундир лейб-гвардии гусарского полка; он не снял ни сабли, ни перчаток - и, сгорбившись и насупившись, угрюмо посматривал на графиню. Она мало с ним разговаривала и чаще обращалась к сидевшему рядом с ним графу III…у, тоже гусару. В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое; какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижно-темных глаз. Их тяжелый взор странно не согласовался с выражением почти детски нежных и выдававшихся губ. Вся его фигура, приземистая, кривоногая, с большой головой на сутулых широких плечах возбуждала ощущение неприятное; но присущую мощь тотчас сознавал всякий. Известно, что он до некоторой степени изобразил самого себя в Печорине. Слова: «Глаза его не смеялись, когда он смеялся» и т. д. - действительно применялись к нему. Помнится, граф Ш. и его собеседница внезапно засмеялись чему-то и смеялись долго; Лермонтов также засмеялся, но в то же время с каким-то обидным удивлением оглядывал их обоих. Несмотря на это, мне все-таки казалось, что и графа Ш…а он любил как товарища, и к графине питал чувство дружелюбное. Не было сомнения, что он, следуя тогдашней моде, напустил на себя известного рода байроновский жанр, с примесью других, еще худших капризов и чудачеств. И дорого же он поплатился за них! Внутренно Лермонтов, вероятно, скучал глубоко; он задыхался в тесной сфере, куда его втолкнула судьба. На бале Дворянского собрания ему не давали покоя, беспрестанно приставали к нему, брали его за руки; одна маска сменялась другою, а он почти не сходил с места и молча слушал их писк, поочередно обращая на них свои сумрачные глаза. Мне тогда же почудилось, что я уловил на лице его прекрасное выражение поэтического творчества. Быть может, ему приходили в голову те стихи:

Когда касаются холодных рук моих
С небрежной смелостью красавиц городских
Давно бестрепетные руки… и т. д.

Скажу кстати два слова еще об одном умершем литераторе, хотя он и принадлежит к «diis minorum gentium» и уже никак не может стать наряду с поименованными выше, - а именно о М. Н. Загоскине. Он был коротким приятелем моего отца и в тридцатых годах, во время нашего пребывания в Москве, почти ежедневно посещал наш дом. Его «Юрий Милославский» был первым сильным литературным впечатлением моей жизни. Я находился в пансионе некоего г. Вейденгаммера, когда появился знаменитый роман, учитель русского языка - он же и классный надзиратель - рассказал в часы рекреаций моим товарищам и мне его содержание. С каким пожирающим вниманием мы слушали похождения Кирши, слуги Милославского, Алексея, разбойника Омляша! Но странное дело! «Юрий Милославский» казался мне чудом совершенства, а на автора его, на М. Н. Загоскина, я взирал довольно равнодушно. За объяснением этого факта ходить недалеко: впечатление, производимое Михаилом Николаевичем, не только не смогло усилить те чувства поклонения и восторга, которые возбуждал его роман, но напротив - оно должно было ослабить их. В Загоскине не проявлялось ничего величественного, ничего фатального, ничего такого, что действует на юное воображение; говоря правду, он был даже довольно комичен, а редкое его добродушие не могло быть надлежащим образом оценено мною: это качество не имеет значения в глазах легкомысленной молодежи. Самая фигура Загоскина, его странная, словно сплюснутая голова, четырехугольное лицо, выпученные глаза под вечными очками, близорукий и тупой взгляд, необычайные движения бровей, губ, носа, когда он удивлялся или далее просто говорил, внезапные восклицания, взмахи рук, глубокая впадина, разделявшая надвое его короткий подбородок, - все в нем мне казалось чудаковатым, неуклюжим, забавным. К тому же за ним водились три, тоже довольно комические, слабости: он воображал себя необыкновенным силачом; он был уверен, что никакая женщина не в состоянии устоять перед ним; и, наконец (и это в таком рьяном патриоте было особенно удивительно), он питал несчастную слабость к французскому языку, который коверкал без милости, беспрестанно смешивая числа и роды, так что далее получил в нашем доме прозвище: «Monsieur l\"article».

Со всем тем нельзя было не любить Михаила Николаевича за его золотое сердце, за ту безыскусственную откровенность нрава, которая поражает в его сочинениях.

Последнее мое свидание с ним было печально. Я навестил его много лет спустя - в Москве, незадолго перед его смертью. Он уже не выходил из своего кабинета и жаловался на постоянную боль и ломоту во всех членах. Он не похудел, но мертвенная бледность покрывала его все еще полные щеки, придавая им тем более унылый вид. Взмахи бровей и таращение глаз остались те же; невольной комизм этих движений только усугублял чувство жалости, которую возбуждала вся фигура бедного сочинителя, явно клонившаяся к разрушению. Я заговорил с ним об его литературной деятельности, о том, что в петербургских кружках снова стали ценить его заслуги, отдавать ему справедливость; упомянул о значении «Юрия Милославского» как народной книги… Лицо Михаила Николаевича оживилось. «Ну, спасибо, спасибо, - сказал он мне, - а я уже думал, что я забыт, что нынешняя молодежь в грязь меня втоптала и бревном меня накрыла». (Со мной Михаил Николаевич не говорил по-французски, а в русском разговоре он любил употреблять выражения энергические.) «Спасибо», - повторил он, не без волнения и с чувством пожав мне руку, точно я был причиною того, что его не забыли. Помнится, довольно горькие мысли о так называемой литературной известности пришли мне в голову тогда. Внутренно я почти упрекнул Загоскина в малодушии. Чему, думал я, радуется человек? Но отчего же было ему и не радоваться? Он услыхал от меня, что не совсем умер… а ведь горше смерти для человека нет ничего. Иная, литературная известность может, пожалуй, дожить до того, что и этой ничтожной радости не узнает. За периодом легкомысленных восхвалений последует период столь же мало осмысленной брани, а там - безмолвное забвение… Да и кто из нас имеет право не быть забытым - право отягощать своим именем память потомков, у которых свои нужды, свои заботы, свои стремления?

А все-таки я рад, что я, совершенно случайно, доставил доброму Михаилу Николаевичу, перед концом его жизни, хотя мгновенное удовольствие.

Примечания

ИСТОЧНИКИ ТЕКСТА

Черновой автограф, 17 л. и «Письмо из Петербурга» — писарская копия, 2 л. Хранится в отделе рукописей Bibl Nat, Slave 75; описание см.: Mazon, p. 76—77: фотокопия — ИРЛИ, Р. I, оп. 29, № 331.

Наборная рукопись, 10 л. Хранится в ГИМ, ф. 440, № 1265, л. 148—157.

«Письмо из Петербурга». Беловой автограф, 2 л. Датировано 24 февраля 1852 г. Хранится в ЦГАОР, ф. 109, оп. 1852, ед. хр. 92, л. 13—14.

«Н. В. Гоголь» (первоначальное название «Письма из Петербурга»). Корректура СПб Вед. Датировано 24 февраля 1852 г. Хранится в ЦГАОР, ф. 109, оп. 1852, ед. хр. 92, л. 16.

«Письмо из Петербурга». Публикация в Моск Вед, 1852, № 32, 13 марта. Датировано 24 февраля 1852 г. Подпись «Т...... ъ»

Т, Соч, 1869, ч. 1, с. LXIX—LXXXIX.

Т, Соч, 1874, ч. 1, с. 70—90.

Т, Соч, 1880, т. 1, с. 63—83.

Печатается по тексту Т, Соч, 1880 с устранением явных опечаток, не замеченных Тургеневым, а также со следующими исправлениями по всем другим источникам:

Стр. 63, строка 18: «актеру, исполнявшему» вместо «исполнявшему».

Стр. 70, строка 19: «прекрасно переплетенное» вместо «прекрасное, переплетенное».

Стр. 71, строка 20: «редкий и непривычный» вместо «редкий, непривычный».

Стр. 71, строка 25: «белокурая» вместо «белорукая».

Очерк «Гоголь» был задуман в 1868 г., что явствует из плана, написанного на л. 1 чернового автографа очерка «Вместо вступления» (см. выше, с. 322). Однако первое, и то косвенное, упоминание о работе над очерком содержится в письме к П. В. Анненкову от 24 мая (5 июня) 1869 г.: «Мне нужна копия с моего письма по случаю кончины Гоголя». На основании этого письма можно предположить, что работа над черновым автографом в двадцатых числах мая 1869 г. уже была начата. Трудно сказать, когда именно был закончен очерк: ни черновой автотраф, ни наборная рукопись не имеют даты. В переписке Тургенева также нет упоминаний об этой работе. Но так как очерк появился в первой части Сочинений, вышедшей в ноябре 1869 г., остается предположить, что работа над ним была закончена скорее всего в июле — августе, тем более что 20 сентября (2 октября) Тургенев уже отправил Салаеву последний отрывок из «Литературных и житейских воспоминаний» — очерк «По поводу „Отцов и детей“».

Черновой автограф 1* имеет большое количество вставок, сделанных на полях, перечеркнутых фраз или частей фраз, а также отдельных слов, которые зачеркнуты не один раз, иногда заменены другими. Особенно большую правку Тургенев произвел в разделах, посвященных Жуковскому и Загоскину. С другой стороны, некоторые строки, вошедшие в окончательный текст, появились на дальнейших стадиях работы. Так, слов «оттуда шел этот затхлый и пресный дух», сказанных по поводу влияния на Гоголя «особ высшего полета», в черновом автографе нет. Нет там и слов «Его самого „подхватило“», характеризующих вранье Хлестакова. В черновом автографе нет также строк, в которых говорится о пребывании Тургенева под арестом.

Однако отличия чернового автографа от окончательного текста большей частью заключаются не в отсутствии тех или иных фраз, а в том, что содержит первый слой автографа. В этом отношении представляет значительный интерес первый раздел очерка, посвященный Гоголю. Так, в черновом автографе вместо слов: «от его покатого, гладкого, белого лба по-прежнему так и веяло умом» первоначально было написано: «покатый белый лоб был по-прежнему прекрасен и даже морщин на нем не замечалось». А затем уже появились более близкие к окончательному тексту слова: «покатый белый лоб по-прежнему так и светился умом» (Т, ПСС и П, Сочинения, т. XIV, вариант к с. 65, строки 7—8). Вспоминая о первой поездке к Гоголю, Тургенев первоначально писал в черновом автографе «как к больному», а затем, в том же черновике, исправил эти слова на «как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове» (там же, вариант к с. 65, строки 25—27), что существенно меняло смысл всей фразы. Первоначально Тургенев с большей резкостью высказывал свое отношение к цензуре и к позиции Гоголя в этом вопросе (там же, вариант к с. 66, строки 25—28).

Текст наборной рукописи отличается от окончательного незначительными разночтениями.

Сохранившаяся корректура некрологической статьи «Н. В. Гоголь» (первоначальное заглавие «Письма из Петербурга»), набранной для СПб Вед, а также беловой автограф под заглавием «Письмо из Петербурга», предназначенный Тургеневым уже для Моск Вед, несколько отличается от окончательного текста.

Наиболее существенное отличие корректуры СПб Вед от окончательного текста — наличие в ней подстрочного примечания: «Говорят, что Гоголь за одиннадцать дней до своей смерти, когда он с вида, казалось, не был еще болен, начал говорить, что он скоро умрет, и ночью сжег все свои бумаги, так что теперь после него не осталось ни одной строки ненапечатанной» и фразы (имеющейся также в беловом автографе): «Если такие люди найдутся, нам жаль их, жаль их несчастья» 2* после слова «неуместными».

В этом очерке Тургенев вспоминает литературные встречи разных лет. И не только с Гоголем — они были, конечно, наиболее значительными. Он рассказывает также о своем знакомстве с М. Н. Загоскиным в годы детства и о встрече с этим писателем незадолго до его смерти: о знакомстве с Жуковским по приезде в Петербург для поступления в столичный университет; об единственной краткой встрече с Крыловым. Наконец, речь идет и о двух встречах с Лермонтовым, которые, к сожалению, не привели к личному знакомству Тургенева с его великим современником.

Тургенев считал себя учеником и последователем Гоголя. В своих литературно-критических статьях, а также в художественных произведениях он постоянно высказывался за развитие гоголевского направления, считая его ведущим в русской литературе. Высланный из Петербурга в Спасское-Лутовиново за некрологическую статью о Гоголе, Тургенев в течение полутора лет вынужденного уединения читал и перечитывал его произведения (см. письмо к С. Т., И. С. и К. С. Аксаковым от 6 (18) июня 1852 г.) 3* .

В 1855 г. Тургенев полемизировал с представителями «чистого искусства», противопоставлявшими пушкинское направление в русской литературе гоголевскому.

Несомненно, что и Гоголь ценил Тургенева как писателя. Еще 7 сентября 1847 г., после появления в «Современнике» первых очерков, составивших впоследствии книгу «Записки охотника», Гоголь писал П. В. Анненкову: «Изобразите мне также портрет молодого Тургенева, чтобы я получил о нем понятие как о человеке; как писателя я отчасти его знаю: сколько могу судить по тому, что прочел, талант в нем замечательный и обещает большую деятельность в будущем» (Гоголь, т. 13, с. 385). Об этом же имеется свидетельство С. П. Шевырева в письме к М. П. Погодину 1858 г.: «О Тургеневе я имею письменные доказательства от Гоголя <...> Он его очень любил и на него надеялся» (Барсуков, Погодин, кн. 16, с. 239—240).

Поэзия Жуковского сыграла значительную роль в литературном развитии Тургенева в годы его детства и ранней юности. В письмах В. П. Тургеневой к сыну не раз встречается имя Жуковского с цитатами из его произведений 4* . В годы пребывания в московском пансионе Тургенев усиленно читал Жуковского, знал наизусть многие строки из его посланий и баллад. Это известно, в частности, из писем его к дяде, Н. Н. Тургеневу, относящихся к марту — апрелю 1831 г. (см.: наст. изд., Письма, т. 1, с. 119—130).

Лермонтов был одним из любимых поэтов Тургенева. Поэзия его оказала воздействие на раннее творчество Тургенева — стихотворения и поэмы 5* . «Герой нашего времени» имел большое значение для становления тургеневской прозы 1840-х годов 6* .

К 1865 г. относится предисловие Тургенева к французскому переводу поэмы «Мцыри» (наст. изд., т. 10, с. 341).

В 1875 г. Тургенев написал рецензию на английский перевод «Демона», осуществленный А. Стифеном (наст. изд., т. 10, с. 271).

В появившихся в печати отзывах на часть 1 Сочинений Тургенева очерку «Гоголь» не было уделено большого внимания. Д. Свияжский (Д. Д. Минаев), резко иронически отозвавшись о «Литературных воспоминаниях» в целом, упрекал Тургенева, в частности, за внимание к мелочам (описание костюма Гоголя). В заключение он отмечал, однако, что «глава о Гоголе — самая еще любопытная в воспоминаниях г. Тургенева» (Дело, 1869, № 12, с. 49). Суровую оценку получил очерк в журнале «Библиограф», который утверждал: «... где г. Тургенев описывает личность одним внешним образом, там эта личность перед читателем, как живая; где же он вдается в рассуждения по поводу этой личности, тут являются одни фразы вроде: „Великий поэт, великий художник был перед мною, и я глядел на него, слушал его с благоговением — даже, когда не соглашался с ним“» (Библиограф, 1869, № 3, декабрь, с. 14).

Стр. 57. Меня свел ~ Щепкин. — Михаил Семенович Щепкин (1788—1863) — знаменитый актер, друг Гоголя; был близко знаком с Тургеневым. М. А. Щепкин, со слов М. С. Щепкина, сообщает: «... в три часа мы с Иваном Сергеевичем пожаловали к Гоголю. Он встретил нас весьма приветливо; когда же Иван Сергеевич сказал Гоголю, что некоторые произведения его, переведенные им, Тургеневым, на французский язык и читанные в Париже, произвели большое впечатление, Николай Васильевич заметно был доволен и с своей стороны сказал несколько любезностей Тургеневу» (Щепкин М. А. М. С. Щепкин. 1788—1863 гг. Записки его, письма, рассказы, материалы для биографии и родословная. СПб., 1914, с. 374).

... в Москве, на Никитской ~ у графа Толстого. — На Никитском бульваре (ныне д. 7 по Суворовскому бульвару). — Граф Александр Петрович Толстой (1801—1873) принадлежал к числу наиболее реакционно настроенных знакомых Гоголя. Переписка и беседы с ним, имевшие влияние на Гоголя, сказались на ряде статей книги «Выбранные места из переписки с друзьями».

... вытянув голову ~ от любопытства публики. — Л. И. Арнольди в очерке «Мое знакомство с Гоголем» указывает на тот же факт: «Многие в партере заметили Гоголя, и лорнеты стали обращаться на нашу ложу. — Гоголь, видимо, испугался какой-нибудь демонстрации со стороны публики, и, может быть, — вызовов...» (Рус Вестн, 1862, № 1, с. 92).

Ф. — Евгений Михайлович Феоктистов (1829—1898) — литератор, журналист и историк, в 1850-х годах сотрудничавший в «Московских ведомостях», «Современнике» и «Отечественных записках»; впоследствии начальник Главного управления по делам печати (см. о нем: Т, ПСС и П, Письма, т. II, указатель имен, с. 694).

Я раза два встретил его тогда у ~ Е-ной. — Имеется в виду Авдотья Петровна Елагина (1789—1877), по первому мужу Киреевская, племянница В. А. Жуковского, мать П. В. и И. В. Киреевских, с которыми Тургенев был хорошо знаком (имение Киреевских находилось неподалеку от Белева). Литературный салон Елагиной был широко известен в Москве в 1830—40-х годах 7* .

Стр. 58. О «Переписке с друзьями» я сам не упомянул бы, так как ничего не мог сказать о ней хорошего. — Книга Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями» вышла в 1847 г. В ряде писем Тургенева содержатся косвенные, но всегда отрицательные отзывы о ней. В частности, 21 апреля (3 мая) 1853 г. Тургенев писал Анненкову, имея в виду второй том «Мертвых душ», что в нем Гоголь стремился к смягчению тех «жестокостей», которые были присущи первому тому поэмы, и хотел «загладить их в смысле „Переписки“».

Стр. 59. «Si servi ~ frementi» ... — Какому из итальянских поэтов принадлежит приведенный стих, не установлено.

... особ высшего полета, которым посвящена большая часть «Переписки»... — Имеются в виду граф А. П. Толстой (см. примеч. к с. 57), графиня Луиза Карловна Виельгорская, жена Мих. Ю. Виельгорского, Александра Осиповна Смирнова, рожд. Россет (1809—1882) — жена калужского, потом петербургского губернатора Н. М. Смирнова. Тургенев весьма отрицательно относился к А. О. Смирновой (см. письмо к П. В. Анненкову от 6 (18) октября 1853 г.). В главе XXV «Отцов и детей», вспоминая об А. О. Смирновой, писатель вложил в уста Базарова следующие слова: «С тех пор, как я здесь, я препакостно себя чувствую, точно начитался писем Гоголя к калужской губернаторше» (наст. изд., т. 7, с. 161).

... заграничном издании ~ в отступничестве от прежних убеждений. — Имеется в виду статья А. И. Герцена «О развитии революционных идей в России», которая вышла отдельной брошюрой на французском языке в 1851 г. в Париже. Полемизируя со славянофилами, Герцен писал о Гоголе: «Он начал защищать то, что прежде разрушал, оправдывать крепостное право и в конце концов бросился к ногам представителя „благоволения и любви“. Пусть поразмыслят славянофилы о падении Гоголя <...> От православного смиренномудрия, от самоотречения, растворившего личность человека в личности князя, до обожания самодержца — только шаг» (Герцен, т. 7, с. 248). Гоголь, болезненно переживавший фиаско «Выбранных мест из переписки с друзьями», был очень задет отзывом Герцена.

... оказал бы ему издатель, если б выкинул... ~ те, которые писаны к светским дамам... — Речь идет, в частности, о письмах к княжне В. Н. Репниной, Н. Н. Шереметьевой и А. О. Смирновой, впервые опубликованных в тт. 5 и 6 Сочинений и писем Н. В. Гоголя, изд. П. А. Кулиша, СПб., 1857.

Стр. 60. ... речь шла о необходимости повиновения властям и т. п. — Вероятно, имеется в виду статья Гоголя «О преподавании всеобщей истории» (1832).

Дня через два происходило чтение «Ревизора»... — Г. П. Данилевский в очерке «Знакомство с Гоголем» указывает, что это чтение состоялось позднее, 5 ноября 1851 г., усматривая у Тургенева неточность (ИВ, 1886, № 12, с. 484).

Стр. 62. ... не все актеры, участвовавшие в «Ревизоре», явились на приглашение ~ Ни одной актрисы также не приехало. — По свидетельству Г. П. Данилевского, на чтении «Ревизора» присутствовали С. Т. и И. С. Аксаковы, С. П. Шевырев, И. С. Тургенев, Н. В. Берг, М. С. Щепкин, П. М. Садовский, С. В. Шумский (там же).

Стр. 63. ... очень молодой, но уже необыкновенно назойливый литератор... — Речь идет о Григории Петровиче Данилевском (1829—1890) — беллетристе, чье творчество встречало отрицательное отношение со стороны Тургенева (см. его рецензию на «Слобожан» Данилевского — наст. изд., т. 4, с. 523, 677) и прогрессивной критики 1850—1860-х годов.

... где Хлестаков завирается... — «Ревизор», действие третье, явл. VI.

... по милости непрошенного литератора ~ втерся за ним в его кабинет. — Тургенев был неправ. Данилевский писал В. П. Гаевскому: Гоголь «приглашал третьего дня меня, Тургенева и некоторых актеров на вечер и читал нам своего „Ревизора“, а потом, когда все ушли, прочел со мною новую, здесь написанную мною „Запорожскую думу“ (в рифмах), поправлял ее сам и до трех часов ночи говорил со мною о литературе и о многом, многом» (ГПБ, ф. 171, архив В. П. Гаевского, № 102, л. 11—11 об. — сообщил Е. В. Свиясов). Позднее, в 1872 году, Я. П. Полонский писал Тургеневу, что Г. П. Данилевский собирается «рано или поздно <...> отомстить <...> за клевету (т. е. за рассказ у Гоголя)» (Звенья, т. 8, с. 168).

Стр. 64. ... заметил И. И. Панаева... — Иван Иванович Панаев (1812—1862) — беллетрист, фельетонист, сатирический поэт, соредактор журнала «Современник», мемуарист.

Он умер, пораженный в самом цвете лет... — Гоголь скончался, не достигши 43 лет.

Стр. 65. ... самые зрелые плоды его гения ~ слухам об их истреблении... — 4 марта 1852 г. Тургенев писал П. Виардо: «За десять дней до смерти он <Гоголь — ред. > предал всё сожжению, и, совершив это нравственное самоубийство, слег, чтобы уже не вставать более» (Т, Nouv corr inéd, t. 1, p. 64; Зильберштейн И. Тургенев. Находки последних лет. — Литературная газета, 1972, № 17, 26 апреля).

Стр. 66. Я препроводил эту статью в один из петербургских журналов... — Речь идет о «С. -Петербургских ведомостях» (см. письмо к Е. М. Феоктистову от 26 февраля (9 марта) 1852 г.), в которых статья Тургенева о Гоголе не появилась, так как была запрещена петербургской цензурой.

Закревский ~ присутствовал... — Арсений Андреевич Закревский (1783—1865) — московский военный генерал-губернатор с 1848 по 1859 г. Е. М. Феоктистов сообщал Тургеневу 25 февраля (8 марта) 1852 г.: «Вся Москва решительно была на похоронах <...> Закревский и пр. были в полных мундирах...» (Лит Насл, т. 58, с. 743). Появление Закревского не было, однако, знаком уважения к памяти Гоголя, так как, по свидетельству современника, он его никогда не читал (Барсуков, Погодин, кн. 11, с. 538).

... из Москвы ~ письмо, наполненное упреками... — В дошедших до нас письмах Е. М. Феоктистова и В. П. Боткина, с которыми Тургенев делился своими чувствами и размышлениями, вызванными смертью Гоголя, никаких обращений к Тургеневу с просьбой написать статью о Гоголе не содержится.

... приятелю ~ запрещенную статью. — 26 февраля (9 марта) 1852 г. Тургенев писал Е. М. Феоктистову о том, что свои «несколько слов» о смерти Гоголя, написанные им для «С. -Петербургских ведомостей», он отправляет ему в Москву «при сем письме, в неизвестности — пропустит ли их и не исказит ли их цензура».

... попечителя Московского округа — генерала Назимова... — Владимир Иванович Назимов (1802—1874) был и председателем Московского цензурного комитета (1849—1855).

... был посажен ~ в части... — Тургенева арестовали и подвергли заключению «на съезжей 2-й Адмиралтейской части», помещавшейся близ Театральной площади, на углу Офицерской улицы и Мариинского переулка; дом не сохранился, он стоял на участке, занятом ныне домами 30 и 28 по улице Декабристов (см.: Литературные памятные места Ленинграда. Л., 1976, с. 356).

... отправлен на жительство в деревню. — Тургенев был освобожден из-под ареста 16 (28) мая и выехал в ссылку в Спасское-Лутовиново (через Москву) 18 (30) мая 1852 г.

... покойный Мусин-Пушкин ~ и никакого с ним объяснения не имел. — Михаил Николаевич Мусин-Пушкин (1795—1862) — председатель Петербургского цензурного комитета и попечитель Петербургского учебного округа. В своем дневнике цензор А. В. Никитенко 20 марта ст. ст. 1852 г. отметил, что еще до представления статьи Тургенева в цензуру «председатель цензурного комитета объявил, что не будет пропускать статей в похвалу Гоголя, „лакейского писателя“. Он запретил и представленную ему редактором „С. П<етербургских> ведомостей“ статью, но без всяких формальностей, так что этого запрещения и нельзя было счесть официальным. Тургенев, увидя в этом просто прихоть председателя, отправил свою статью в Москву, где она и явилась в печати. В повелении сказано, что „несмотря на объявленное помещику Тургеневу запрещение его статьи, он осмелился“ и пр. Вот этого-то объявления и не было. У Тургенева не требовали никаких объяснений; его никто не допрашивал, а прямо подвергли наказанию. Говорят, что Булгарин своим влиянием на председателя цензурного комитета и своими внушениями ему всех больше виновен...» (Никитенко, т. 1, с. 351).

Стр. 67. ... он преподавал (!) историю в С. -Петербургском университете. — Гоголь был приглашен для преподавания истории, древней и средневековой, в 1834 г.

... что он ничего не смыслит в истории... . — Это мнение Тургенева несправедливо. Гоголь знал и любил историю, но не обладал даром педагога и лектора. Кроме того, следует иметь в виду, что его лекции встречали организованную оппозицию со стороны реакционной профессуры (см.: Мордовченко Н. И. Гоголь в Петербургском университете. — Уч. зап. ЛГУ. Серия филол. наук. 1939, вып. 3, № 46, с. 355—359; Айзеншток И. Я. Н. В. Гоголь и Петербургский университет. — Вест. Ленингр. ун-та, 1952, № 3, с. 17—38; Гиллельсон М. И., Мануйлов В. А., Степанов А. Н. Гоголь в Петербурге. Л., 1961, с. 128—139).

Спрашивал студентов за него профессор И. П. Шульгин. — Иван Петрович Шульгин (1795—1869) — профессор Петербургского университета, автор учебных пособий по всеобщей и русской истории. Н. М. Колмаков, учившийся вместе с Тургеневым, вспоминал: «Отъезд Гоголя и оставление им лекций были неожиданными и отразились на нас весьма неблагоприятно. Профессор Шульгин на экзамене задавал нам такие вопросы, которые вовсе не входили в программу лекций Гоголя <...> Ответ Тургенева не понравился Шульгину <...> он стал задавать Тургеневу другие вопросы по части хронологии и, разумеется, <...> достиг своего: Тургенев сделал ошибку и получил неодобрительную отметку. Засим и кандидатство его улыбнулось» (Рус Ст, 1891, № 5, с. 461—462). Именно от Шульгина получил затем Тургенев «изустное разрешение» снова посещать лекции (см. его прошение на имя ректора Петербургского университета от 11 (23) мая 1837 г. — наст. изд., Письма, т. 1, с. 342). Подробнее об этом см.: Громов В. А. Гоголь и Тургенев. 1. Тургенев — слушатель лекций Гоголя по истории. — Т сб, вып. 5, с. 354—356.

«Непризнанный, взошел я на кафедру — и непризнанный схожу с нее!» — Неточная цитата из письма Гоголя. О том, что он «расплевался с университетом», Гоголь писал М. П. Погодину 6 (18)декабря 1835 г., подчеркивая: «Неузнанный я взошел на кафедру и неузнанный схожу с нее» (Сочинения и письма Н. В. Гоголя. Издание П. А. Кулиша. СПб., 1857. Т. 5, с. 246).

Стр. 68. Начну с Жуковского. Живя — вскоре после двенадцатого года ~ в Белевском уезде ~ мою матушку ~ в ее Мценском имении... — Посещения В. А. Жуковским В. П. Тургеневой в Спасском-Лутовинове могли быть, видимо, летом и осенью 1814 г. В это время поэт жил то в Муратове (май — июнь), имении Е. А. Протасовой, верстах в 30-ти от Спасского, то (с сентября и до конца года) — У А. П. Киреевской в Долбине, в 40 верстах от имения матери Тургенева (см.: Чернов Николай. Глава из детства. — Литературная газета, 1970, № 29, 25 июля).

... к нему в Зимний дворец. — В. А. Жуковский жил в Зимнем дворце с конца 1820-х годов как воспитатель наследника, будущего Александра II.

Стр. 69. ... представлялся воображению наших отцов «Певец во стане русских воинов»... — Жуковский написал это стихотворение в 1812 году, т. е. когда ему было 29 лет.

... старинный приятель нашего семейства ~ Губарев ~ в самой тесной связи с Жуковским... — В. И. Губарев и его сестра А. И. Лагривова (Лагривая) (см. наст. том, с. 476) были близкими знакомыми В. П. Тургеневой. Вероятно, в Спасское привозил Жуковского именно В. И. Губарев, который некогда учился вместе с поэтом и братьями А. И. и Н. И. Тургеневыми в Московском университетском благородном пансионе (см.: Дневники В. А. Жуковского. СПб., 1903, с. 350). Позднее, подобно своему отцу, И. А. Губареву, он был в дружеских отношениях с известным деятелем масонства И. В. Лопухиным. Вольтерьянство, возможно, уживалось в В. И. Губареве с сочувствием к масонству. По мнению современного исследователя, Тургенев в 1875 г. наделил чертами внутреннего и внешнего облика В. И. Губарева одного из своих героев повести «Часы» — дядю Егора, ссыльного вольтерьянца (в первоначальной редакции масона). — См.: Чернов Н. Глава из детства).

Стр. 70. Жуковский ~ подарил ему новое ~ собрание полных сочинений Вольтера. — 4 июля 1835 г. Губарев писал Жуковскому: «Благодарю вас усердно за <...> подарок Вольтера; — я один в сем мире чувства истинного уважения к Вам сохраню до гроба» (ИРЛИ, 28024 / СС1б. 70).

... некогда Фридрих Великий в Сан-Суси... — Фридрих II (1712—1786) — прусский король с 1740 г. Sans-Souci (Сан-Суси) — дворец и парк в Потсдаме, недалеко от Берлина, постоянная резиденция Фридриха II.

... у одного чиновного, но слабого петербургского литератора. — Возможно, речь идет о В. И. Карлгофе (см. примеч. на с. 334).

... даже не поворачивал ~ под нависшими бровями. — Аналогичный, но более развернутый, с большим количеством деталей словесный портрет Крылова Тургенев создал несколько позднее, в 1871 году, в предисловии к переводу его басен на английский язык, осуществленному В. Р. Рольстоном (наст. изд., т. 10, с. 266).

Стр. 71. У княгини Ш... ой... — Речь идет о княгине Софии Алексеевне Шаховской, рожд. графине Мусиной-Пушкиной (1790—1878). Со своим мужем, князем Иваном Леонтьевичем Шаховским, генералом, участником Отечественной войны 1812 года, она жила в двухэтажном доме на Пантелеймоновской улице (ныне д. 11 по ул. Пестеля; 3-й и 4-й этажи надстроены в 1860-х годах 8*). Шаховские — соседи Тургеневых; их имение — Большое Скуратово Чернского уезда — находилось недалеко от Спасского-Лутовинова (см.: Пузин Н. П. Тургенев и Н. Н. Толстой. — Т сб, вып. 5, с. 423). В одном из писем (к М. Н. и В. П. Толстым от 14 (24) февраля 1855 г.) Тургенев упомянул имя мужа С. А. Шаховской: «наш сосед князь И. Л. Шаховской» (Т, ПСС и П, Письма, т. II, с. 261—262).

... на маскараде в Благородном собрании под новый, 1840 год. — В ночь с 31 декабря 1839 г. на 1 января 1840 г. в Дворянском собрании не было вообще никакого бала или маскарада. Остается предположить, что Тургенев «видел Лермонтова на маскараде в декабре 1839 года, как он пишет, но в какой-то другой день и в другом месте» (Герштейн Э. Судьба Лермонтова. М., 1964, с. 77, 78).

... графиня М. П. ... — Графиня Эмилия Карловна Мусина-Пушкина, рожд. Шернваль (1810—1846), которой посвящено стихотворение Лермонтова «Графиня Эмилия — белее, чем лилия» (1839); жена графа В. А. Мусина-Пушкина, брата С. А. Шаховской. Обе они (Шаховская и Мусина-Пушкина), как и Тургенев, находились на пароходе «Николай I», совершая морское путешествие, трагически окончившееся 18 мая 1838 г. (см.: СПб Вед, 1838, № 84, 19 апреля; Тургенев в Гейдельберге летом 1838 г. Из дневника Е. В. Сухово-Кобылиной. Публикация Л. М. Долотовой. — Лит Насл, т. 76, с. 338—339). Тургенев описал эту поездку в очерке «Пожар на море» (наст. том, с. 293).

... к сидевшему рядом с ним графу Ш... у... — Имеется в виду Андрей Павлович Шувалов (1816—1876), граф, товарищ Лермонтова по лейб-гвардии гусарскому полку и по «кружку шестнадцати».

В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое ~ детски нежных и выдававшихся губ ~ присущую мощь тотчас сознавал всякий. — В этом замечательном словесном портрете Лермонтова отразились, вероятно, не только личные впечатления Тургенева, но и мнения многих современников (устные и печатные), нередко отмечавших сложность натуры поэта с ее контрастами, противоположностями; «соединенность несоединимого» в нем (Удодов Б. Т. «Созвучье слов живых». — В кн.: Лермонтов М. Ю. Избранное. Воронеж, 1981, с. 17).

Стр. 72. Когда касаются холодных рук моих... — Тургенев приводит строки 8—10 из стихотворения Лермонтова «Как часто! пестрою толпою окружен» (1840).

Он был коротким приятелем ~ посещал наш дом. — См. также письмо Тургенева к С. Т. Аксакову от 22 января (3 февраля) 1853 г., почти дословно повторенное в данном очерке.

Его «Юрий Милославский» ~ сильным литературным впечатлением... — Роман М. Н. Загоскина (1789—1852) «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году» вышел в 1829 г. в трех томах. 22 января (3 февраля) 1853 г. Тургенев писал С. Т. Аксакову: «... что же касается до „Милославского“ — то я знал его наизусть; помнится, я находился в пансионе в Москве <...> и нам по вечерам надзиратель наш рассказывал содержание „Ю<рия> М<илославского>“. Невозможно изобразить Вам то поглощающее и поглощенное внимание, с которым мы все слушали». О том же Тургенев рассказывал Л. Н. Майкову 4 марта 1880 г. (Рус Ст, 1883, № 10, с. 204).

Я находился в пансионе некоего г. Вейденгаммера, когда появился знаменитый роман... — Тургенев был помещен в этот пансион осенью или зимой 1827 / 28 г. и пробыл в нем, очевидно, до позднего лета 1830 г. (см. наст. том, с. 442).

Стр. 73. К тому же за ним водились три ~ комические слабости... — Об этих же «слабостях» М. Н. Загоскина Тургенев рассказывал Л. Н. Майкову 4 марта 1880 г. (Рус Ст, 1883, № 10, с. 205).

. «Московские ведомости» 1852 года, марта 13-го, № 5 32, стр. 328 и 329.

По поводу этой статьи (о ней тогда же кто-то весьма справедливо сказал, что нет богатого купца, о смерти которого журналы не отозвались бы с большим жаром) мне вспоминается следующее: одна очень высокопоставленная дама - в Петербурге - находила, что наказание, которому я подвергся за эту статью, было незаслуженно - и во всяком случае слишком строго, жестоко… Словом, она горячо заступалась за меня. «Но ведь вы не знаете, - доложил ей кто-то, - он в своей статье называет Гоголя великим человеком!» - «Не может быть!» - «Уверяю вас». - «А! в таком случае я ничего не говорю: je regrette, mais je comprends qu\"on ait du sevir. <я сожалею, но я понимаю, что следовало строго наказать (фр .) >

. «Герой нашего времени», стр. 280. Сочинения Лермонтова, изд. 1860 г.

Младшим богом (лат .)

Легенда о его силе проникла даже за границу. На одном публичном чтении в Германии я, к удивлению моему, услыхал балладу, в которой описывалось, как в столицу Московии прибыл геркулес Раппо и, давая представления на театре, всех вызывал и всех побеждал; как внезапно, среди зрителей, не вытерпев посрамления соотечественников, поднялся der russische Dichter; stehet auf der Zagoskin! (русский писатель; встает Загоскин!) (нем.) (с ударением на кин ) - как он сразился с Раппо и, победив его, удалился скромно и с достоинством.

1* Свод вариантов чернового и белового автографов см.: Т, ПСС и П, Сочинения, т. XIV, с. 332—342.

2* В копии «Письма из Петербурга», хранящейся в ЦГИА (ф. 777, оп. 2, 1852 г., л. 3), в переписке между петербургским и московским цензурными ведомствами, — «несчастных» (см.: Гаркави А. М. К тексту письма Тургенева о Гоголе. — Уч. зап. ЛГУ, 1955, № 200. Серия филол. наук, вып. 25, с. 233).

3* См. также: Назарова Л. Н. Тургенев о Гоголе. — Русская литература, 1959, № 3, с. 155—158.

4 * Житова, с. 27; Малышева И. Мать И. С. Тургенева и его творчество. По неизданным письмам В. П. Тургеневой к сыну. — Рус мысль, 1915, кн. 6, с. 105, 107.

5* См.: Розанов И. Н. Отзвуки Лермонтова. — В кн.: Венок Лермонтову. Юбилейный сборник. М.; Пг., 1914, с. 269; Орловский С. Лирика молодого Тургенева. Прага, 1926, с. 171; Габель М. О. Образ современника в раннем творчестве И. С. Тургенева (поэма «Разговор»). — Ученi записки Харкiвського Держ. Бiблiотечного iнституту, вып. 4. Питания лiтератури. Харкiв, 1959, с. 46—48. Перечень литературы см. также: Лермонтовская энциклопедия. М., 1981, с. 584.

6* См.: Назарова Л. Тургенев и Лермонтов. — Език и литература. София, 1964, № 6, с. 31—36; ее же: О лермонтовских традициях в прозе И. С. Тургенева. — Проблемы теории и истории литературы. Сборник статей, посвященных памяти профессора А. Н. Соколова. М., 1971, с. 261—269.

7* См. также: Рабкина Н. И. С. Тургенев в салоне Елагиной. — Вопросы литературы, 1979, № 1, с. 314—316.

8 Сообщил Б. А. Разодеев.

В 1832 году, кажется весною, когда мы жили в доме Слепцова на Сивцевом Вражке, Погодин привез ко мне, в первый раз и совершенно неожиданно, Николая Васильевича Гоголя. "Вечера на хуторе близ Диканьки" были давно уже прочтены, и мы все восхищались ими. Я прочел, впрочем, "Диканьку" нечаянно: я получил ее из книжной лавки, вместе с другими книгами, для чтения вслух моей жене, по случаю ее нездоровья. Можно себе представить нашу радость при таком сюрпризе. Не вдруг узнали мы настоящее имя сочинителя; но Погодин ездил зачем-то в Петербург, узнал там, кто такой был "Рудый Панько", познакомился с ним и привез нам известие, что "Диканьку" написал Гоголь-Яновский. Итак, это имя было уже нам известно и драгоценно.

По субботам постоянно обедали у нас и проводили вечер короткие мои
приятели. В один из таких вечеров, в кабинете моем, находившемся в мезонине,
играл я в карты в четверной бостон, а человека три не игравших сидели около
стола. В комнате было жарко, и некоторые, в том числе и я, сидели без
фраков. Вдруг Погодин, без всякого предуведомления, вошел в комнату с
неизвестным мне, очень молодым человеком, подошел прямо ко мне и сказал:
"Вот вам Николай Васильевич Гоголь!" Эффект был сильный. Я очень
сконфузился, бросился надевать сюртук, бормоча пустые слова пошлых
рекомендаций. Во всякое другое время я не так бы встретил Гоголя. Все мои
гости (тут были П. Г. Фролов, М. М. Пинский и П. С. Щепкин 52 -
прочих не помню) тоже как-то озадачились и молчали. Прием был не то что
холодный, но конфузный. Игра на время прекратилась; но Гоголь и Погодин
упросили меня продолжать игру, потому что заменить меня было некому. Скоро,
однако, прибежал Константин 53, бросился к Гоголю и заговорил с
ним с большим чувством и пылкостью. Я очень обрадовался и рассеянно
продолжал игру, прислушиваясь одним ухом к словам Гоголя, но он говорил
тихо, и я ничего не слыхал.
Наружный вид Гоголя был тогда совершенно другой и невыгодный для него:
хохол на голове, гладко подстриженные височки, выбритые усы и подбородок,
большие и крепко накрахмаленные воротнички придавали совсем другую
физиономию его лицу: нам показалось, что в нем было что-то хохлацкое и
плутоватое. В платье Гоголя приметна была претензия на щегольство. У меня
осталось в памяти, что на нем был пестрый светлый жилет с большой цепочкой.
У нас остались портреты, изображающие его в тогдашнем виде, подаренные
впоследствии Константину самим Гоголем 54.
К сожалению, я совершенно не помню моих разговоров с Гоголем в первое
наше свидание; но помню, что я часто заговаривал с ним. Через час он ушел,
сказав, что побывает у меня на днях, как-нибудь поранее утром, и попросит
сводить его к Загоскину, с которым ему очень хотелось познакомиться и
который жил очень близко от меня. Константин тоже не помнит своих разговоров
с ним, креме того, что Гоголь сказал про себя, что он был прежде толстяк, а
теперь болен; но помнит, что он держал себя неприветливо, небрежно и как-то
свысока, чего, разумеется, не было, но могло так показаться. Ему не
понравились манеры Гоголя, который произвел на всех без исключения
невыгодное, несимпатичное впечатление. Отдать визит Гоголю не было
возможности, потому что не знали, где он остановился: Гоголь не хотел этого
сказать.
Через несколько дней, в продолжение которых я уже предупредил
Загоскина, что Гоголь хочет с ним познакомиться и что я приведу его к нему,
явился ко мне довольно рано Николай Васильевич. Я обратился к нему с
искренними похвалами его "Диканьке"; но, видно, слова мои показались ему
обыкновенными комплиментами, и он принял их очень сухо. Вообще в нем было
что-то отталкивающее, не допускавшее меня до искреннего увлечения и
излияния, к которым я способен до излишества. По его просьбе мы скоро пошли
пешком к Загоскину. Дорогой он удивил меня тем, что начал жаловаться на свои
болезни (я не знал тогда, что он говорил об этом Константину) и сказал даже,
что болен неизлечимо. Смотря на него изумленными и недоверчивыми глазами,
потому что он казался здоровым, я спросил его: "Да чем же вы больны?" Он
отвечал неопределенно и сказал, что причина болезни его находится в кишках.
Дорогой разговор шел о Загоскине. Гоголь хвалил его за веселость, но сказал,
что он не то пишет, что следует, особенно для театра. Я легкомысленно
возразил, что у нас писать не о чем, что в свете все так однообразно,
гладко, прилично и пусто, что

Даже глупости смешной
В тебе не встретишь, свет пустой 55, -

Но Гоголь посмотрел на меня как-то значительно и сказал, что "это
неправда, что комизм кроется везде, что, живя посреди него, мы его не видим;
но что, если художник перенесет его в искусство, на сцену, то мы же сами над
собой будем валяться со смеху и будем дивиться, что прежде не замечали его".
Может быть, он выразился не совсем такими словами, но мысль была точно та. Я
был ею озадачен, особенно потому, что никак не ожидал ее услышать от Гоголя.
Из последующих слов я заметил, что русская комедия его сильно занимала и что
у него есть свой оригинальный взгляд на нее 56. Надобно сказать,
что Загоскин, также давно прочитавший "Диканьку" и хваливший ее, в то же
время не оценил вполне; а в описаниях украинской природы находил
неестественность, напыщенность, восторженность молодого писателя; он находил
везде неправильность языка, даже безграмотность. Последнее очень было
забавно, потому что Загоскина нельзя было обвинить в большой грамотности. Он
даже оскорблялся излишними, преувеличенными, по его мнению, нашими
похвалами. Но по добродушию своему и по самолюбию человеческому ему приятно
было, что превозносимый всеми Гоголь поспешил к нему приехать. Он принял его
с отверстыми объятиями, с криком и похвалами; несколько раз принимался
целовать Гоголя, потом кинулся обнимать меня, бил кулаком в спину, называл
хомяком, сусликом и пр. и пр.; одним словом, был вполне любезен по-своему.
Загоскин говорил без умолку о себе: о множестве своих занятий, о
бесчисленном количестве прочитанных им книг, о своих археологических трудах,
о пребывании в чужих краях (он не был далее Данцига), о том, что он изъездил
вдоль и поперек всю Русь и пр. и пр. Все знают, что это совершенный вздор и
что ему искренно верил один Загоскин. Гоголь понял это сразу и говорил с
хозяином, как будто век с ним жил, совершенно в пору и в меру. Он обратился
к шкафам с книгами... Тут началась новая, а для меня уже старая история:
Загоскин начал показывать и хвастаться книгами, потом табакерками и,
наконец, шкатулками. Я сидел молча и забавлялся этой сценой. Но Гоголю она
наскучила довольно скоро: он вдруг вынул часы и сказал, что ему пора итти,
обещал еще забежать как-нибудь и ушел.
"Ну что, - спросил я Загоскина, - как понравился тебе Гоголь?" -
"Ах, какой милый, - закричал Загоскин, - милый, скромный, да какой,
братец, умница!"... и пр. и пр.; а Гоголь ничего не сказал, кроме самых
обиходных, пошлых слов.
В этот проезд Гоголя из Полтавы в Петербург наше знакомство не
сделалось близким. Не помню через сколько времени Гоголь опять был в Москве
проездом, на самое короткое время 57; был у нас и опять попросил
меня ехать вместе с ним к Загоскину, на что я охотно согласился. Мы были у
Загоскина также поутру; он по-прежнему принял Гоголя очень радушно и
любезничал по-своему; а Гоголь держал себя также по-своему, то есть говорил
о совершенных пустяках и ни слова о литературе, хотя хозяин заговаривал о
ней не один раз. Замечательного ничего не происходило, кроме того, что
Загоскин, показывая Гоголю свои раскидные кресла, так прищемил мне обе руки
пружинами, что я закричал; а Загоскин оторопел и не вдруг освободил меня из
моего тяжкого положения, в котором я был похож на растянутого для пытки
человека. От этой потехи руки у меня долго болели. Гоголь даже не улыбнулся,
но впоследствии часто вспоминал этот случай и, не смеясь сам, так мастерски
его рассказывал, что заставлял всех хохотать до слез. Вообще в его шутках
было очень много оригинальных приемов, выражений, складу и того особенного
юмора, который составляет исключительную собственность малороссов; передать
их невозможно. Впоследствии, бесчисленными опытами убедился я, что
повторение Гоголевых слов, от которых слушатели валялись со смеху, когда он
сам их произносил,- не производило ни малейшего эффекта, когда говорил их я
или кто-нибудь другой.
И в этот приезд знакомство наше с Гоголем не подвинулось вперед: но,
кажется, он познакомился с Ольгой Семеновной и с Верой 58. В 1835
году 59 мы жили на Сенном рынке, в доме Штюрмера. Гоголь между
тем успел уже выдать "Миргород" и "Арабески". Великий талант его оказался в
полной силе. Свежи, прелестны, благоуханны, художественны были рассказы в
"Диканьке", но в "Старосветских помещиках", в "Тарасе Бульбе" уже являлся
великий художник с глубоким и важным значением. Мы с Константином, моя семья
и все люди, способные чувствовать искусство, были в полном восторге от
Гоголя. Надобно сказать правду, что кроме присяжных любителей литературы во
всех слоях общества, молодые люди лучше и скорее оценили Гоголя. Московские
студенты все пришли от него в восхищение и первые распространили в Москве
громкую молву о новом великом таланте.
В один вечер сидели мы в ложе Большого театра; вдруг растворилась
дверь, вошел Гоголь и с веселым дружеским видом, какого мы никогда не
видели, протянул мне руку с словами: "Здравствуйте!" Нечего говорить, как мы
были изумлены и обрадованы. Константин, едва ли не более всех понимавший
значение Гоголя, забыл, где он, и громко закричал, что обратило внимание
соседних лож. Это было во время антракта. Вслед за Гоголем вошел к нам в
ложу Александр Павлович Ефремов, и Константин шепнул ему на ухо: "Знаешь ли
кто у нас? Это Гоголь". Ефремов, выпуча глаза также от изумления и радости,
побежал в кресла и сообщил эту новость покойному Станкевичу и еще кому-то из
наших знакомых. В одну минуту несколько трубок и биноклей обратились на нашу
ложу, и слова "Гоголь. Гоголь" разнеслись по креслам. Не знаю, заметил ли он
это движение, только, сказав несколько слов, что он опять в Москве на
короткое время, Гоголь уехал.
Несмотря на краткость свидания, мы все заметили, что в отношении к нам
Гоголь совершенно сделался другим человеком, между тем как не было никаких
причин, которые во время его отсутствия могли бы нас сблизить. Самый приход
его в ложу показывал уже уверенность, что мы ему обрадуемся. Мы радовались и
удивлялись такой перемене. Впоследствии, из разговоров с Погодиным, я
заключил (то же думаю и теперь), что его рассказы об нас, о нашем высоком
мнении о таланте Гоголя, о нашей горячей любви к его произведениям произвели
это обращение. После таких разговоров с Погодиным Гоголь немедленно поехал к
нам, не застал нас дома, узнал, что мы в театре, и явился в нашу ложу.
Гоголь вез с собою в Петербург комедию, всем известную теперь под
именем "Женитьба"; тогда называлась она "Женихи". Он сам вызвался прочесть
ее вслух в доме у Погодина для всех знакомых хозяина 60. Погодин
воспользовался этим позволением и назвал столько гостей, что довольно
большая комната была буквально набита битком. И какая досада, я захворал и
не мог слышать этого чудного, единственного чтения. К тому же это случилось
в субботу, в мой день, а мои гости не были приглашены на чтение к Погодину.
Разумеется, Константин мой был там. Гоголь до того мастерски читал или,
лучше сказать, играл свою пьесу, что многие, понимающие это дело люди, до
сих пор говорят, что на сцене, несмотря на хорошую игру актеров, особенно
господина Садовского в роли Подколесина, эта комедия не так полна, цельна и
далеко не так смешна, как в чтении самого автора. Я совершенно разделяю это
мнение, потому что впоследствии хорошо узнал неподражаемое искусство Гоголя
в чтении всего комического. Слушатели до того смеялись, что некоторым
сделалось почти дурно; но, увы, комедия не была понята! Большая часть
говорила, что пьеса неестественный фарс, но что Гоголь ужасно смешно читает
61.
Гоголь сожалел, что меня не было у Погодина; назначил день, в который
хотел приехать к нам обедать и прочесть комедию мне и всему моему семейству.
В назначенный день я пригласил к себе именно тех гостей, которым не удалось
слышать комедию Гоголя. Между прочими гостями были Станкевич и Белинский
62. Гоголь очень опоздал к обеду, что впоследствии нередко с ним
случалось. Мне было досадно, что гости мои так долго голодали, и в 5 часов я
велел подавать кушать; но в самое это время увидели мы Гоголя, который шел
пешком через всю Сенную площадь к нашему дому. Но, увы, ожидания наши не
сбылись: Гоголь сказал, что никак не может сегодня прочесть нам комедию, а
потому и не принес ее с собой. Все это мне было неприятно и, вероятно,
вследствие того и в этот приезд Гоголя в Москву не последовало такого
сближения между нами, какого я желал, а в последнее время и надеялся. Я
виделся с ним еще один раз поутру у Погодина на самое короткое время и
узнал, что Гоголь на другой день едет в Петербург.
В 1835 году дошли до нас слухи из Петербурга, что Гоголь написал
комедию "Ревизор", что в этой пьесе явился талант его, как писателя
драматического, в новом и глубоком значении. Говорили, что эту пьесу никакая
бы цензура не пропустила, но что государь приказал ее напечатать и дать на
театре. На сцене комедия имела огромный успех, но в то же время много
наделала врагов Гоголю. Самые злонамеренные толки раздавались в высшем
чиновничьем кругу и даже в ушах самого государя. Ни с чем нельзя сравнить
нашего нетерпения прочесть "Ревизора", который как-то долго не присылался в
Москву. Я прочел его в первый раз самым оригинальным образом. Однажды,
поздно заигравшись в английском клубе, я выходил из него вместе с
Великопольским. В это время швейцар подал мне записку из дому: меня
уведомляли, что какой-то проезжий полковник привез Ф. Н. Глинке печатный
экземпляр "Ревизора" и оставил у него до шести часов утра; что Глинка
прислал экземпляр нам и что все ожидают меня, чтобы слушать "Ревизора".
Сгоряча я сказал об этом Великопольскому и не мог уже отказать ему в
позволении услышать "Ревизора", и мы поскакали домой. Я жил тогда в Старой
Басманной, в доме Куракина. Было уже около часу за полночь. Никто не спал,
все сидели в ожидании меня, в моем кабинете, даже m-lle Potot, жившая у нас
с матерью. Я не мог в первый раз верно прочесть "Ревизора"; но, конечно,
никто никогда не читал его с таким увлечением, которое разделяли и
слушатели. "Ревизор" был продан петербургской дирекции самим Гоголем за 2
500 рубл. ассигн., а потому немедленно начали его ставить и в Москве
63. Гоголь был хорошо знаком с Мих. Сем. Щепкиным и поручил ему
письменно постановку "Ревизора", снабдив притом многими, по большей части
очень дельными наставлениями. В то же время узнали мы, что сам Гоголь,
сильно огорченный и расстроенный чем-то в Петербурге, распродал с уступкой
все оставшиеся экземпляры "Ревизора" и других своих сочинений и сбирается
немедленно уехать за границу. Это огорчило меня и многих его почитателей.
Вдруг приходит ко мне Щепкин и говорит, что ему очень неловко ставить
"Ревизора", что товарищи этим как-то обижаются, не обращают никакого
внимания на его замечания и что пьеса от этого будет поставлена плохо; что
гораздо было бы лучше, если бы пьеса ставилась без всякого надзора, так,
сама по себе, по общему произволу актеров; что если он пожалуется
репертуарному члену или директору, то дело пойдет еще хуже: ибо директор и
репертуарный член ничего не смыслят и никогда такими делами не занимаются; а
господа артисты, назло ему, Щепкину, совсем уронят пьесу. Щепкин плакал от
своего затруднительного положения и от мысли, что он так худо исполнит
поручение Гоголя. Он прибавил, что единственное спасение состоит в том, чтоб
я взял на себя постановку пьесы, потому что актеры меня уважают и любят и
вся дирекция состоит из моих коротких приятелей; что он напишет об этом
Гоголю, который с радостью передаст это поручение мне. Я согласился и ту же
минуту написал сам в Петербург к Гоголю горячее письмо, объяснив, почему
Щепкину неудобно ставить пьесу и почему мне это будет удобно, прибавя, что,
в сущности, всем будет распоряжаться Щепкин, только через меня. Это было
первое мое письмо к Гоголю, и его ответ был его первым письмом ко мне. Вот
оно:
"Я получил приятное для меня письмо ваше. Участив ваше меня тронуло.
Приятно думать, что среди многолюдной неблаговолящей толпы скрывается тесный
кружок избранных, поверяющий творения наши верным внутренним чувством и
вкусом; еще более приятно, когда глаза его обращаются на творца их с тою
любовью, какая дышит в письме вашем. - Я не знаю, как благодарить за
готовность вашу принять на себя обузу и хлопоты по моей пиесе. Я поручил ее
уже Щепкину и писал об этом письмо к Загоскину. Если же ему точно нет
возможности ладить самому с дирекцией и если он не отдавал еще письма, то
известите меня, я в ту же минуту приготовлю новое письмо к Загоскину. Сам я
никаким образом не могу приехать к вам, потому что занят приготовлениями к
моему отъезду, который будет если не 30 мая, то 6 июня непременно. Но по
возвращении из чужих краев я постоянный житель столицы древней.
Еще раз принося вам чувствительнейшую мою благодарность, остаюсь
навсегда
Вашим покорнейшим слугою
Н. Гоголь".
На конверте: Мая 15, 1836
Его высокородию *
Милостивому Государю Сергею Тимофеевичу Аксакову от Гоголя.
Как это странно, что письмо такое простое, искреннее не понравилось
всем и даже мне.
Отсюда начинается долговременная и тяжелая история неполного понимания
Гоголя людьми самыми ему близкими, искренно и горячо его любившими,
называвшимися его друзьями! Безграничной, безусловной доверенности в свою
искренность Гоголь не имел до своей смерти. Нельзя предположить, чтоб все мы
были виноваты в этом без всякого основания; оно заключалось в наружности
обращения и в необъяснимых странностях его духа. Это материя длинная и,
чтобы бросить на нее некоторый свет, заранее скажу только, что впоследствии
я часто говаривал для успокоения Шевырева и особенно Погодина: "Господа, ну
как мы можем судить Гоголя по себе? Может быть, у него все нервы вдесятеро
тоньше наших и устроены как-нибудь вверх ногами!" На что Погодин со смехом
отвечал: "Разве что так!"
Вследствие письма Гоголя ко мне Щепкин писал к нему, что письмо к
Загоскину отдано давно, о чем он его уведомлял; но, кажется, Гоголь не
получал этого письма, потому что не отвечал на него и уехал немедленно за
границу.
Итак, "Ревизор" был поставлен без моего участия. Впрочем, эта пьеса
игралась и теперь играется в Москве довольно хорошо, кроме Хлестакова, роль
которого труднее всех. Гоголь всегда мне жаловался, что не находит актера
для этой роли 64, что оттого пьеса теряет смысл и скорее должна
называться "Городничий", чем "Ревизор" **.
* Я был тогда титулярным советником; но Гоголь, по фигуре моей,
вообразил, что я непременно должен быть статским советником.
** Незадолго до своей смерти он передал эту роль г-ну Шуйскому и сам
ставил пьесу. Я тогда уже не ездил в театр, но все зрители восхищались
Шумским; сам Гоголь видел его из нашей ложи в продолжение двух действий и
остался им доволен.

Он не имел в виду приезда в старую столицу – просто направлялся через Москву на родную Полтавщину. И – конечно, хотел полюбопытствовать о впечатлении от своих «Вечеров на хуторе близ Диканьки». В Петербурге их встретил слишком спокойный для молодого авторского самолюбия прием. Но ведь разыскал же его приезжавший из Московского университета профессор Михайла Петрович Погодин, сумел раскрыть М.П. псевдоним «Пасечника Рудого Панька» и передать восторги московских читателей. Погодин и был в конце июня 1832 года тем единственным московским знакомцем, на внимание и поддержку которого он мог рассчитывать, к которому просто мог зайти.

Красная площадь

На подобном решении могли сказаться многие подробности жизни молодого Погодина. Здесь и тесная дружба в университетские годы с Ф. И. Тютчевым. Лето 1819 года друзья проводят в Теплых Станах под Москвой. Об их занятиях говорит запись погодинского дневника: «Ходил в деревню к Тютчеву, разговаривал с ним о немецкой, русской, французской литературе… О Лессинге, Шиллере, Паскале, Руссо».

В дни восстания в Москве Семеновского полка Погодин записывает: «Говорил с Загряжским, Ждановским, Кандорским, Троицким о семеновцах; с Тютчевым о молодом Пушкине, об его оде „Вольность“. К этой увлекшей обоих друзей оде Тютчев обратил строки:

Огнем свободы пламенея И заглушая звук цепей, Проснулся в лире дух Алцея – И рабства пыль слетела с ней.

А на склоне своих лет Тютчев напишет Погодину:

Стихов моих вот список безобразный -

Не заглянув в него, дарю им вас,

Не мог склонить своей я лени праздной,

Чтобы она хоть вскользь им занялась,

В наш век стихи живут два-три мгновения,

Родились утром, к вечеру умрут…

Так что ж тут хлопотать? Рука забвенья

Исправит все чрез несколько минут.

И вот этот Михайло Петрович Погодин берется показать Гоголю Москву и непременно ввести его в круг литераторов. В намеченной им череде едва ли не первое место занимает С. Т. Аксаков, еще не писатель – его литературные произведения появятся много позже, – но театральный знаток, критик и, по случайному стечению обстоятельств, цензор. Совсем недавно, в 1827 году, С. Т. Аксаков получил место цензора во вновь учрежденном Московском цензурном комитете. Впрочем, о своей непригодности к этой должности Аксаков знал с самого начала. Еще при открытии Комитета он заявил его председательствующему: «Если буквально держаться нового устава и все толковать в дурную сторону, на что устав давал полное право цензору, то мы уничтожим литературу», но что сам он «намерен толковать все в хорошую сторону».

1832 год положил конец этому виду аксаковской деятельности. Он дал разрешение на выход журнала «Европеец» со статьей Ивана Киреевского «Девятнадцатый век». Шеф жандармов журнал закрыл, поскольку решил, что под словом «просвещение» подразумевается «свобода», под «деятельностью разума» – «революция», а под «искусно отысканной срединой» – ни много ни мало «конституция».

К тому же вскоре Аксаков разрешил публикацию шуточной баллады «Двенадцать спящих будошников», в которой было усмотрено непочтительное отношение к московской полиции. Личным распоряжением Николая I Сергей Тимофеевич лишился своего места «как чиновник, вовсе не имеющий нужных для звания сего способностей».

Еще не вступив в полосу своих будущих денежных затруднений, Сергей Тимофеевич снимал в Большом Афанасьевском переулке (12), у Арбата, квартиру.

Аксаковские субботы обычно собирали всю литературную и театральную Москву. Погодин явился с Гоголем без предупреждения, ошеломив собравшихся именем нежданного гостя. «Эффект, – вспоминал Аксаков, – был сильный. Я очень сконфузился, бросился надевать сюртук, бормоча пустые слова пошлых рекомендаций». По-видимому, ту же неловкость пережил и Гоголь, он очень скоро ушел, но взяв с хозяина слово отвести его к жившему поблизости М. Н. Загоскину в ближайшие же дни.

Визит к Загоскину действительно вскоре состоялся. Аксаков и Гоголь направились в Денежный переулок, где жил писатель, пешком, и здесь впервые Аксаков узнал, какое значение имел для молодого Гоголя театр. Всю дорогу он говорил только о сцене, и было видно, что самый интерес к Загоскину вызывался у него причастностью Михаила Николаевича к театру: считанные месяцы назад он был назначен директором московской казенной сцены.

Аксаков вспоминал, каким важным было это время для Загоскина. Переехав в 1820 году в Москву, Загоскин вынужден был жить в доме своего тестя Новосельцева, на побочной дочери которого был женат. По словам Сергея Тимофеевича, «Загоскин жил в доме своего тестя в мезонине… Комнатка, в которой он меня принял, была проходная… кругом разговаривали громко, нимало не стесняясь присутствием хозяина, принимающего у себя гостя… Я понял положение бедного Загоскина посреди избалованного, наглого лакейства, в доме господина, представлявшего в себе отражение старинного русского избалованного капризного барина екатерининских времен, по-видимому, не слишком уважавшего своего зятя».

Все переменилось с выходом из печати в 1829 году «Юрия Милославского», принесшего автору ошеломляющий успех. И Загоскин тут же потратил почти весь свой немалый гонорар на приобретение в Денежном переулке (№ 5) городской усадьбы П. А. Ефимовского, друга и родственника поэта И. М. Долгорукова. Большой, хотя и одноэтажный, деревянный барский дом располагался посередине сада. Его фланкировали два небольших флигеля. По краям участка располагались многочисленные хозяйственные постройки. О размерах дома говорит то, что он был спроектирован покоем (в виде буквы «П») и имел по фасаду девять окон. Нельзя не вспомнить, что Ефимовские – графский род, связанный родственными узами с царствующим домом: за Михаилом Ефимовичем Ефимовским была замужем сестра Екатерины I – Анна Самойловна Скавронская. Из подмосковных именно Ефимовским принадлежало Одинцово.

К удивлению Аксакова, вполне дружеский по настроению визит Гоголя оказался тоже сравнительно коротким. Гоголь по преимуществу молчал, когда хозяин показывал ему редкие книги из своей библиотеки. Он как бы присматривался к хозяину, когда Загоскин начал распространяться и о своих якобы многочисленных путешествиях – москвичи давно привыкли к этому безобидному бахвальству, одной из слабостей словоохотливого писателя. По замечанию Аксакова, «Загоскина нельзя было обвинить в большой грамотности. Он даже оскорблялся излишними, преувеличенными, по его мнению, нашими похвалами, но по добродушию своему и по самолюбию человеческому, ему было приятно, что превозносимый всеми Гоголь поспешил к нему приехать. Он принял его с отверстыми объятиями, с криком и похвалами, бил кулаком в спину, называл хомяком, сусликом и пр., и пр., одним словом, был вполне любезен по-своему. Загоскин говорил без умолку о себе: о множестве своих занятий, о бесчисленном количестве прочитанных им книг, о своих археологических трудах, о пребывании в чужих краях (он не был далее Данцига), о том, что изъездил вдоль и поперек всю Русь и пр. и пр. Все знают, что это совершенный вздор и что ему искренно верил один Загоскин. Гоголь понял это сразу и говорил с хозяином как будто век с ним жил, совершенно в пору и в меру… Я сидел молча и забавлялся этой сценой. Но Гоголю она наскучила довольно скоро: он вдруг вынул часы и сказал, что ему пора идти, обещал забежать еще как-нибудь и ушел».

Дружба двух писателей не сложилась, зато в «Ревизоре» появилось не только упоминание о романе «Юрий Милославский», но и блистательный образ Хлестакова. Кто знает, таким ли бы он сложился, если бы не визит в усадьбу в Денежном переулке.

Уже без чьей-либо поддержки Гоголь предпринимает поездку в Большой Спасский переулок к самому «папаше Щепкину». Этот переулок должен был бы стать мемориальным. Во время первого визита к Щепкину Гоголя в соседней усадьбе, бывшей Валуевых, на углу Садового кольца, живет со своей семьей И. С. Тургенев. Рядом, в полуподвальном этаже домика просвирни местной церкви, пройдет детство Марии Николаевны Ермоловой. Здесь перебывает весь цвет русской литературы и театра. Но – ни одного из этих домов больше не существует. Все они, исключительно в целях благоустройства и развития города, были снесены во второй половине ХХ века. В полном смысле слова, на наших глазах.* * *

Памятник… охраняется государством…

Из текста охранных досок

Навал искореженного железа. Ржавые трубы. Осколки досок. Клочья ватных матрасов. Перепачканные погнутые бидоны. Сломанные деревья. Густой запах грязи и гнили… Свалка была самой обыкновенной. Хотя в чем-то и не совсем обыкновенной. На валявшихся осколках мраморной плиты с обрывками мемориального текста можно было прочесть подпись: «Всероссийское театральное общество», и свалка находилась в десяти минутах ходьбы от этого самого общества. И еще на таком же расстоянии от Малого театра и Центрального совета Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры – улица Ермоловой, 16. Правда, о номере можно было только догадываться. В мае 1985 года адрес стал условным. Только темный абрис на глухой стене соседнего строения напоминал о стоявшем здесь когда-то доме – памятнике национальной и мировой культуры, состоявшем на охране государства, воспроизведенном в сотнях изданий по истории русского театра, литературы, науки и самой Москвы. Ампирный особняк с мезонином в пышных зарослях цветов и деревьев – Щепкинское гнездо. Разве кто-нибудь представлял себе без него старую столицу!

Без малого два десятилетия «ломоносовская», по выражению А. И. Южина, натура великого Щепкина собирала здесь цвет культурной России. Профессора Московского университета, Гоголь, Белинский, Герцен, Огарев, Грановский, Аксаков, Загоскин, Станкевич, Кольцов, Тургенев, композиторы Варламов и Верстовский, плеяда живописцев во главе с Карлом Брюлловым, актеры казенной и провинциальной сцены… Сколько их было – гостей и завсегдатаев Щепкинского гнезда!

О Пушкине надо говорить отдельно. Он бывал в Большом Спасском переулке (старое название улицы) не раз, преисполненный живейшей симпатии к хозяину. Это Щепкин получил от него разрешение поставить в свой петербургский бенефис в июне I832 года инсценировку «Цыган». И это любимому артисту принес поэт в его дом тетрадь для будущих «Записок актера», собственноручно вписал в нее первые слова. А каким уютным был дом!

Просторный двор в яркой зелени газона. Грядки пышнейших цветов. Черно-лиловая сирень, застившая в своем буйном цветении все окна. Пара ступенек скрипучего крыльца. Прихожая без прислуги. Широко распахнутые в залу двери. Стол на несколько десятков человек. Хозяева привечали и искавших работу актеров, и тех из них, кто отжил на сцене свой век, и бесчисленных нуждавшихся в поддержке родственников. Отказа не бывало.

И вот на пороге незнакомец с пышно взбитым по последней моде хохолком, в клетчатых панталонах и сюртуке с металлическими пуговицами. Никаких вопросов. Одни приветливые любопытные лица. И навстречу им полуспетая, полупроговоренная нежданным гостем, шутливая украинская песня:

Ходит гарбуз по городу,

Пытает своего роду:

Ой, чи живы, чи здоровы,

Вси родичи гарбузовы.

Восторгу Щепкина, когда он узнал, что перед ним автор только что вышедших «Вечеров на хуторе близ Диканьки», не было конца. Сердечная дружба завязалась с первого взгляда.

Все было здесь просто и Гоголю по душе. Обеды – щи и гречневая каша с куском отварной говядины. Жженка, которую будет варить сам Гоголь. А рассказы хозяина! Сколько историй он знал и как умел их преподать! Комедия – родилась ли бы она у Гоголя без общения с великим актером и уж во всяком случае оказалась бы иной.

Вопрос о будущем Щепкинского гнезда представлялся очевидным – конечно, музей! 2 ноября 1976 года последовало решение Исполкома Моссовета за № 2346 о передаче дома Всероссийскому театральному обществу, и началось отселение жильцов. Все выглядело вполне благополучно – на бумаге. На бумаге, которую подпишет спустя 10 лет зампред ВТО М. А. Светлакова, будет изложено, что дом был необходимым образом законсервирован и взят под охрану. А в действительности?

Последний из его жильцов обрывал телефоны ВООПИК, Малого театра и Главного управления культуры Исполкома Моссовета: «Примите меры к охране: уеду – сожгут». К тому же с незапамятных времен в доме находилось около 20 предметов красного дерева: «Спасите мебель. Ведь она 1830– 1840-х годов – пригодится для будущего музея». Ни одна из названных организаций подобных забот на себя не приняла.

Через несколько недель после выезда последнего жильца вспыхнул пожар. Причина – неотключенная энергосеть. Пожары продолжались и в дальнейшем: близость Центрального рынка говорила сама за себя. Никакой охраны не существовало. Общественники своими силами пытались заколачивать постоянно вскрывавшиеся окна и двери. Особенно беспокойных успокаивали в районе и в ВТО заверениями, что идет работа над технической документацией, ждать осталось недолго.

Но только в 1981 году документация была выдана заказчику Спецпроектреставрацией, на 1982 год дом включили в план работ Моспроектреставрации. Оставалось строить, но…

Пройдет еще два года якобы в поисках древесины необходимого сечения, а в 1984 году ВТО обратится к Главному управлению культуры за разрешением вообще заменить дерево при реставрации кирпичом. Практически это означало уничтожить памятник и соорудить очередной новодел, которыми так стремительно стала заполняться для облегчения задач реставраторов Москва.

Борьба за сохранение памятника – не превращается ли она при этом условии в борьбу за его уничтожение? Возведенный заново дом Шаляпина на Новинском бульваре – улице Чайковского, не имеет отношения к великому певцу. В этих стенах Шаляпин не жил и не работал. Новый – именно новый! – дом всегда лишь музейное помещение для условной биографической экспозиции. Разница между яблоком и муляжом яблока – неужели не очевидна подобная несопоставимость, тем более если речь идет о человеческой памяти, эмоциях, обращении к прошлому?

И каждый раз очередная подделка оправдывается техническими трудностями подлинной реставрации: «Вот когда-нибудь, со временем, может быть, наши потомки сумеют…» Но потомки ничего не смогут суметь, какими бы ни были достигнутые ими вершины научных знаний и технического умения. Причина проста – мы не оставляем им материалов для анализа, для более глубокого и на новом научном уровне прочтения материалов, для исправления, наконец, наших ошибок, недоработок, простой некомпетентности. Скажем точнее, не оставляем следов прошлого.

Итак, в 1984 году ВТО получило желанное разрешение на «перевод дома» в кирпич и снова не приступило к работам ввиду необходимости коррекций к проекту, связанных с переменой материалов. Девять лет постепенной, у всех на глазах, гибели дома! Практически лишенного хозяина, практически представлявшего балласт для той организации, для которой должен был составлять самую большую, ни с чем не сравнимую ценность.

Должен был бы! Никакого наклонения, кроме сослагательного здесь не применить. Потому что каждое учреждение – это не только определенные функции и идеи, но это прежде всего люди. Люди, превращающие или нет эту идею в смысл своей профессиональной деятельности и, в идеальном варианте, своей личной жизни. Впрочем, почему в идеальном – в единственно возможном, когда человек становится профессионалом в подлинном смысле этого слова со всей мерой чувства ответственности и порядочности, которую профессионализм предполагает.

В апреле 1985 года начальник жилищного отдела Свердловского района Москвы А. С. Гриднев дает указание в связи с подготовкой района к первомайским праздникам и в преддверии XXVII съезда партии дом Щепкина… снести. Нарушение закона? Слишком очевидное. Но на помощь поспешит зампред Свердловского райисполкома В. И. Лапонин. Дом, по его словам, все равно предполагалось сносить для «воспроизведения в кирпиче», а раз арендатор не сумел навести в нем порядка, то его нужно примерно наказать – сносом здания. Эдакий небольшой межведомственный инцидент, в конце концов устраивавший обе стороны.

Зампред вынужден зафиксировать в соответствующем документе незаконный и несогласованный снос памятника союзного значения, но одновременно обратиться в Совмин РСФСР с ходатайством снять дом Щепкина с государственной охраны и освободить ВТО от необходимости его восстановления. Никто не поднимет вопроса об уголовной или хотя бы административной ответственности за гибель памятника. Боле того – на помощь придет Государственная инспекция по охране памятников. Ее методический совет примет поддержанное Центральным советом ВООПИК решение: просить об установлении мемориального статуса для территорий, на которой стоял дом, и поставить мемориальный знак о том, что здесь находился дом Щепкина. Абсурд? К сожалению, широко распространившаяся практика.

В театре нет маленьких ролей, стихи растут из сора, и только пепел знает, что значит сгореть дотла.

Метафорическая логика умалений, пристального вглядывания, беспричинной любви ко всему, что проигрывает в сравнении, срабатывает применительно к ситуации в московских императорских театрах 1830-х годов. Традиционно она слагается из ставшего хрестоматийным определения «Театр Мочалова и Щепкина» с прибавлением фамилий В. И. Живокини, А. О. Бантышева, Н. В. Лаврова, М. Д. Львовой-Синецкой, Н. В. Репиной. Дополняет одномерное изображение упоминание нескольких премьер: «Горе от ума», «Ревизор», «Гамлет». В этом ряду имя М. Н. Загоскина теряется и блекнет. Театральный чиновник, с 1831 по 1842 год прослуживший директором московских императорских театров, романист, драматург — личность, основательно позабытая в наше время.

В конце ХХ века самым последовательным популяризатором Михаила Николаевича Загоскина остается Н. В. Гоголь:

Анна Андреевна. Так, верно, и «Юрий Милославский» ваше сочинение?

Хлестаков. Да, это мое сочинение.

Анна Андреевна. Я сейчас догадалась.

Марья Антоновна. Ах, маменька, там написано, что это господина Загоскина сочинение.

Анна Андреевна. Ну вот: я и знала, что даже здесь будешь спорить.

Хлестаков. Ах да, это правда: это точно Загоскина; а есть другой «Юрий Милославский», так тот уж мой.

Анна Андреевна. Ну, верно, я ваш читала. Как хорошо написано!

Забавный трюк, в результате которого Загоскин стал чуть ли не артефактом писательского творчества. Реально живший в первой половине XIX столетия человек стушевался перед пестрой толпой персонажей «Ревизора». Знаменитый некогда литератор затерялся в ряду выдумок Хлестакова, где-то между «братом» Пушкиным и арбузом «в семьсот рублей», напрочь лишившись в современном читательском сознании всякого физического эквивалента. Наподобие лабардана.

Николай Васильевич Гоголь был блестящим мистификатором. С его легкой руки и с подсказки Анны Андреевны Хлестаков пытается выдать себя за Загоскина, точнее, за сочинителя «Юрия Милославского». Но Марья Антоновна раскрывает случайный обман. Инцидент исчерпан? Если бы! 25 мая 1836 года Михаил Николаевич, из директорской ложи наблюдавший премьеру «Ревизора», мог испытывать ликование. Похвала в адрес его романа — никакого другого «Юрия Милославского» не было, конечно, — звучала со сцены Малого театра при большом стечении самой блестящей публики как апофеоз читательского признания.

Знакомство Н. В. Гоголя и М. Н. Загоскина произошло в октябре 1832 года. Аксаков в красках живописует эту встречу. По свидетельству мемуариста, говорил преимущественно Загоскин, и все «без умолку о себе», особенно много «о пребывании в чужих краях (он не был далее Данцига (соврем. Гданьск — О. Т.)), о том, что он изъездил вдоль и поперек всю Русь и пр. и пр.»*. Видимо, Загоскин любил приврать, пофантазировать. Потому-то Аксаков, заключая эпизод о встрече двух литераторов, резюмирует: «Все знают, что это совершенный вздор и что ему искренно верил один Загоскин». Безосновательно было бы утверждать, что Хлестаков создан драматургом с оглядкой на Михаила Николаевича Загоскина. Это куда очевиднее с другим героем Гоголя — Семеном Семеновичем, «человеком тоже немалого света, но в своем роде», из «Развязки „Ревизора“». Между прочим Семену Семеновичу автор дал такой текст: «<…> Я по крайней мере, не нахожу в себе ничего общего с выведенными в „Ревизоре“ людьми». Заявление полемическое по отношению к мнению драматурга, полагавшего, что «всякий хоть на минуту, если не на несколько минут, делался или делается Хлестаковым, но натурально, в этом не хочет только признаться»**.

* Аксаков С. Т. История моего знакомства с Гоголем // Аксаков С. Т. Собр. соч.: В 4 т. М.: Художественная литература, 1956. Т. 3. С. 154.

** Гоголь Н. В. Отрывок из письма, писанного автором вскоре после первого представления «Ревизора» к одному литератору // Гоголь Н. В. Полное собр. соч.: В 13 т. М.: АН СССР, 1954. Т. 4. С. 101.

Механизм гоголевской комедии сработал в литературной карьере Загоскина. В 1836 году, в год премьерный для «Ревизора», В. Г. Белинский писал в своей статье «Ничто о ничем…»: «Может ли быть посредственна или нехороша повесть г. Загоскина? Ведь г. Загоскин автор «Милославского» и «Рославлева», и в провинции никому не может прийти в голову, что эти романы, при всех своих достоинствах, теперь уже не то, чем были, или, по крайней мере, чем казались некогда»*. В пьесе Гоголя герой оборачивается не тем, кем «казался некогда». Михаил Николаевич, не подозревая того, сыграл роль Хлестакова от литературы.

* Белинский В. Г. Ничто о ничем, или Ответ г-ну Издателю «Телескопа» за последнее полугодие (1835) русской литературы // Белинский В. Г. Полное собр. соч.: В 13 т. М.: АН СССР, 1953.Т. 2. С. 21.

В начале 30-х годов никто не предполагал такого поворота. Загоскин был известен в самых широких кругах прежде всего как литератор. Популярность его не стоит недооценивать. Появившийся в 1829 году роман «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году» произвел ажиотаж без всякого преувеличения. В. А. Жуковский откликнулся письмом на появление романа, «все три томика» которого он «прочитал в один присест, не покидая книги до поздней ночи»*. Между тем в первом издании три тома романа имели объем в 665 страниц. Сочинение Загоскина было провозглашено первым историческим романом, имеющим «народную физиономию»**. Уже в 1847 году В. Н. Майков не узнавал «Юрия Милославского», «любимого литературного произведения», выдержавшего к тому времени семь изданий. Критик риторически вопрошал: «Не вздумал ли автор его из исторического романа, за который семнадцать лет назад произвели его в русские Вальтер Скотты, сделать сказку из произвольно взятого времени для удовольствия публики <…>?»*** Не напоминает ли этот недоуменный вопрос-восклицание куда менее сдержанное: «Сосульку, тряпку принял за важного человека

* Жуковский В. А. Письмо М. Н. Загоскину от 12 января 1830 года // Жуковский В. А. Эстетика и критика. М.: Искусство,1985. С. 371.

** Аксаков С. Т. «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году» // Аксаков С. Т. Собр. соч.: В 4 т. Т. 3. С. 496.

*** Майков В. Н. Романы Вальтер Скотта. «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году». Соч. М. Н. Загоскина // Майков В. Н. Литературная критика. М.: Художественная литература, 1985. С. 237.

«Юрий Милославский» и вышедший два года спустя «Рославлев» интересны в связи с деятельностью Загоскина в качестве директора московских императорских театров. Бытовало расхожее мнение, будто именно за эти романы писатель, лично известный государю, и был сделан директором московских императорских театров Высочайшим указом от 25 апреля 1831 года. Назначение не прошло незамеченным. «Молва», выражая мнение «всех истинных любителей драматического искусства», связывала с директорством Загоскина «приятные надежды». Столь благожелательный отклик газеты объясняется тем, что для публики того времени Михаил Николаевич был прежде всего «почтенным и всеми любимым <…> романистом и опытным, заслуженным драматическим Писателем»*. Причина популярности Загоскина не в исключительном писательском таланте. Пришлись ко времени и внутренний пафос его романов, и специфический взгляд на русскую историю. Вполне бескорыстное «угождение народному самолюбию»** не могло не вызвать живого и восхищенного отклика у русской публики, еще не забывшей войну 1812 года. Приоритет «русского, национального» действовал на нее безоговорочно.

* [Б. п.]. Театр // Молва. 1831. [Б. д.]. № 17.

** Полевой Н. А. Рославлев, или Русские в 1812 году // Полевой Н. А., Полевой К. А. Литературная критика. Л.: Художественная литература, 1990. С. 93.

Пожалуй, только Москва могла принять славянофильствующего Загоскина, дурно говорившего по-французски и лишенного светскости манер, за «непоследнего драматурга»*. Именно Москва, в которой все «говорит душою» в отличие от «чопорного Питера»**, была городом Загоскина. Пришелся к месту десятилетний опыт работы в Дирекции императорских театров. Загоскин оказался и ко времени, и к ситуации. Его директорство, обозначающееся в деталях из документов эпохи, писем, докладных записок, дает понять, что такое театр вне эстетических и этических категорий, не кафедра, не зеркало, театр как ремесло, ежедневная обязанность. Но чем для Загоскина был театр — местом успешного осуществления карьеры, средством для поддержания материального достатка семьи или единственным для драматурга не очень талантливого способом воплотить честолюбивые замыслы? Ведь пьесы, созданные им уже после переезда в Москву, шли преимущественно на московской сцене. Кем был Загоскин прежде всего — чиновником или литератором? Постановление от 1825 года, определявшее обязанности директора театров, указывало на невозможность заниматься «другою службою», необходимость «посвятить все свое время и способность единственно должности, требующей большой деятельности, беспрестанных занятий и неусыпного наблюдения за многосложным составом и непрерывным действием театров»***. Буквальное следование этим правилам, очевидно, подразумевало бы чуть ли не круглосуточные занятия службой. Загоскин, если верить мемуарам его сына Сергея Михайловича, бывал в конторе ежедневно с 12 до 2-х часов и вечера проводил в театре, «большей частью в своей ложе, наблюдая за игрой актеров»****.

* Письмо Загоскина М. Е. Лобанову от 1820 года. Цит. по: Круглый А. О. М. Н. Загоскин // Русский биографический словарь: В 25 т. Пг., 1916. Т. 6. С. 154.

** Растопчина Е. А. Письмо М. Н. Загоскину [кон. 1820-х годов] // РО РНБ. Ф. 291, оп. 1, ед. хр. 132. [Б. д.]. Л. 1.

*** Высочайшее утвержденные поставления и правила внутреннего управления Императорскою Театральною Дирекцией // Полное собр. законов Росийской империи с 1649 года. Собрание I. Т. 40. СПб., 1830. № 30 335. С. 220.

**** Загоскин С. М. Воспоминания // Исторический вестник. 1900. № 1. С. 68.

Ситуация в московском театре была непростой. «Жалкое состояние»* его слишком бросалось в глаза. Сам Загоскин в переписке с Н. И. Гнедичем на протяжении 20-х годов высказывался по этому поводу многократно. Служба с 1823 года при Дирекции открыла Михаилу Николаевичу «нищенское и бедственное» положение театра, не имеющего «ни денег, ни гардероба, ни декораций — словом, ничего кроме долгов, беспорядков и презрения, которые успели возбудить в публике к русскому театру, сделав из него какую-то собачью комедию»**. Загоскин находил даже, что «в Петербурге при театре худо, — <…> в Москве не лучше. В Петербурге связаны руки, а здесь и руки, и ноги»***.

* [Б. п.] Французский театр // Молва. 1831. [Б. д.]. № 9.

** Загоскин М. Н. Письмо к Н. И. Гнедичу от 14 июня 1822 года // Загоскин М. Н. Сочинения: В 2 т. М.: Художественная литература, 1978.Т. 2. С. 711.

*** Загоскин М. Н. Письмо М. Е. Лобанову от 29 мая 1825 года. Цит. по: Круглый А. О. М. Е. Лобанов и его отношение к Гнедичу и Загоскину // Исторический вестник. 1880. Т. 2. С. 695.

В 1836 году рецензент «Молвы» открывал театральную хронику риторическим вопросом: «Стоит ли наш театр, чтобы хлопотать об нем, наводить на него грозную трубу критики, писать об нем длинные, красноречивые рецензии, тратить чернила и бумагу, ручаться терпением читателей? Вот вопрос, представляющийся весьма естественно рецензенту, особенно после пяти лет наблюдений, опытов, бесполезного шума и неудачных порывов!» (Н. Театральная хроника // Молва. 1836. [Б. д.]. № 1).

Специфически московская «беспорядочность» в театре задавалась уже на законодательном уровне. Разве могла обернуться порядком канитель с присоединением и отделением московской театральной дирекции от петербургской. До 1823 года московские театры находились в ведении петербургской дирекции. В 1823 году произошло отделение. Московский театр поступил в подчинение генерал-губернатора графа Д. В. Голицына. Но уже в 1827 году было учреждено Министерство императорского двора, и театры перешли в его ведомство. Автономия московских театров на деле не существовала никогда, управление московскими театрами находилось в подчинении то у одного, то у другого административного органа. Менялось разве что обозначение театрального чиновничьего аппарата: управление или дирекция, соответственно во главе его — управляющий или директор. Круг обязанностей фактически не менялся. Правила управления собственно московскими театрами изложены в законе от 28 декабря 1809 года. Эти правила, слишком общие, не отражают специфики положения московских театров. Специфика такова: хроническое безденежье при очевидной зависимости от общественных вкусов, которые Дирекция должна была учитывать, чтобы привлечь публику в театр. Сложностей прибавляли и особенные отношения с местной прессой (пример — пятилетний, с 1831 по 1836 год, диалог с «Молвой»)*, почти домашние, личные, ко многому обязывавшие, обернувшиеся разочарованием в самой возможности улучшения на театре.

* Высочайше утвержденный штат театральной дирекции от 28 дек. 1809 года. Цит. по: Погожев В. П. Столетие организации Императорских Московских театров. В 3 кн. СПб., 1908. Кн. 1. С. 114.

Загоскина как чиновника подводило непременное желание угодить всем — начальству, публике, актерам, которое так очевидно из писем к И. Ф. Ситникову, В. И. Панаеву, и совершенное неумение бороться с обстоятельствами, свидетельствующее о слабости характера. Формально деятельность Загоскина на посту директора московских императорских театров подтверждает то, что он был законопослушным служакой и на протяжении своего директорства пытался следовать каждому пункту правил 1809 года. Но действительность предлагала совсем другие правила. Пожалуй, самой непредсказуемой и всего менее подчиняющейся каким-либо установлениям была та область директорской деятельности, которая представляла собой «надзор за актерами, дансерами, музыкантами и всеми лицами, в состав Московского театра входящими»*. Чтобы понять, в каком состоянии находились труппы московских театров (т. е. балетная, оперная, драматическая, исключая французскую драматическую труппу), недостаточно простого перечисления громких фамилий. Да, в труппе к 1831 году состояли Н. В. Репина, М. Д. Львова-Синецкая, Е. М. Кавалерова, П. С. Мочалов, М. С. Щепкин, В. И. Живокини, А. О. Бантышев, Н. В. Лавров. Но Загоскин в «Краткой записке, о настоящем положении некоторых частей Московского Императорского театра…» утверждал**, что на московской сцене «могут быть играны с успехом некоторые комедии, почти все водевили и небольшие оперы»***. Он как будто забывал о блестящих драматических артистах, когда прибавлял: «Из всех трупп Московского театра, балетная труппа удовлетворяет более других требованию публики»****. Автор статьи в «Молве» описывал исполнительскую манеру артистов русской труппы как фарсовую и «постоянно поднимающуюся на штучки»*****. Наконец, в 1832 году рецензент «Московского телеграфа» безапелляционно замечал: «… Ни одно замечательное дарование не прибавилось к сиротеющим дарованиям Мочалова и Щепкина; никакого улучшения в распределении ролей; никакого усовершенствования в общности игры…»******.

* Краткая записка, о настоящем положении некоторых частей Московского Императорского Театра и о переменах не обходимых для их улучшения. См. по: О штатах Балетной, Драматической и Оперной труппы Императорского Московского театра, а также оркестра // РГИА. Ф. 472, оп. 13, ед. хр. 53. 1831-1832. Л. 7-26.

** Там же. Л. 9.

*** Там же. Л. 10.

**** См.: [Б. п.] Французский театр // Молва. 1831. [Б. д.]. № 9.

***** Полевой Н. Русский театр. Рославлев // Московский телеграф. 1832. Ч. 46. № 13. С. 118-119.

****** О штатах Балетной, Драматической и Оперной труппы Императорского Московского театра, а также оркестра // РГИА. Ф. 472, оп. 13, ед. хр. 53. 1831-1832. Л. 8.

Загоскину доставалось от артистов, которые зачастую стремились вытребовать прибавки жалованья, превосходящей возможности. Прибавка к окладу (старший оклад составлял 4 тысячи рублей) делалась под видом квартирных, гардеробных, экипажных денег. Дирекция ничем не ограждалась от подобных просьб — жалованье не было точно определено, по крайней мере, к 1831 году. Актеры умело пользовались этим и, желая принудить Дирекцию согласиться на их требования, угрожали подать в отставку. Положение Дирекции становилось затруднительным — приходилось выбирать между двумя крайностями: «или потерять полезного актера и возбудить против себя негодование публики, или ходатайствовать о прибавках не соразмерных с способами Дирекции»*. При том Загоскин понимал, что «потеря необходимого артиста может быть иногда не выгоднее даже самой неумеренной прибавки жалованья одному актеру, которая обыкновенно побуждает и других артистов к подобным требованиям»**. Опасения Загоскина были не безосновательны. Еще в 1831 году в тайне и с просьбой изорвать письмо по прочтении М. С. Щепкин делился с И. И. Сосницким намерением переместиться в Петербург***. А. О. Бантышев пошел дальше и в 1839 году подал прошение об отставке, будучи уверенным в том, что его примут в Петербургский театр. Михаил Николаевич просил помощи у министра императорского двора князя П. М. Волконского. Чуть ли не отчаяние звучит в строках: «если лучших моих артистов будут принимать по их капризам в Петербургскую Дирекцию, то никакому директору нельзя будет управлять здешними театрами, и я должен буду сам просить увольнения от службы»****.

* О штатах Балетной, Драматической и Оперной труппы Императорского Московского театра, а также оркестра // РГИА. Ф. 472, оп. 13, ед. хр. 53. 1831-1832. Л. 9.

** Щепкин М. С. Письмо И. И. Сосницкому от 6 февраля 1831 г. // М. С. Щепкин. Жизнь и творчество: В 2 т. М.: Искусство, 1984. Т. 1. С. 154.

*** По письму директора Московского театра о воспрещении на переход певцу Бантышеву с Московского к здешним театрам // РГИА. Ф. 472, оп. 13, ед. хр.1665. 1838. Л. 1.

**** Загоскин М. Н. Письмо И. Ф. Ситникову от 8 июня 1831. // РГИА. Ф. 472, оп. 13, ед. хр. 49. 1831. Л. 4.

Нельзя не принимать во внимание и отношение артистов к Дирекции. Было оно не слишком уважительным, если Загоскин решился написать в 1831 году: «Наши артисты привыкли покоряться без ропота воле высшего начальства, но на Дирекцию они смотрят совсем иначе»*. Сам Михаил Николаевич до последнего выступал ходатаем за своих актеров перед министром императорского двора. Трудно решить, что им руководило, когда он скрывал от П. М. Волконского провинности артистов, за которые они могли быть уволены без пенсиона. Это заступничество вызывало неудовольство князя (если верить мемуарам С. М. Загоскина).

* См. об этом: Гриц Т. М. М. С. Щепкин. Летопись жизни и творчества. М.: АН СССР, 1966. С. 68.

Впрочем, взаимоотношения директора и артистов можно нарисовать и безоблачными. Все основания для этого есть. Именно Загоскин, увидев Щепкина в Туле на ярмарке, подтвердил восторженные оценки П. Н. Головина выразительной фразой: «актер чудо-юдо»*. Загоскину выражал Михаил Семенович признательность за расположение, каким окружил тогда еще экспедитор по Театральному отделению артиста во время короткого его пребывания в Москве в 1822 году**. Кстати, дебютом Щепкина на московской сцене — 20 сентября 1822 года была роль Богатонова в пьесе Загоскина «Г-н Богатонов, или Провинциал в столице». П. С. Мочалов в письме признавался С. Т. Аксакову: «… Расположение М. Н. ко мне успокаивает меня…»***. Наконец, рязанского мещанина П. М. Садовского принял на московскую сцену тоже Загоскин. Сам же директор московских императорских театров предстает жертвой из строчек, обращенных к М. С. Щепкину: «Видно, уж так должно быть, что всякое с моей стороны одолжение не значит ничего, а малый ущерб или бездельная перемена становится каким-то ужасным притеснением — и смешно и жалко»****. Как-то не похож этот Загоскин на того, что писал в еще в 1826 году: «Театр называют иногда храмом муз; а по мне, так он храм ш… х, поющих, танцующих, говорящих, которые ссорятся, интригуют, шумят, пищат». На того, который вложил в уста героя комедии «Благородный театр» слова:

Интригам нет конца, насмешки, сплетни, лесть.
А ссоры вздорные нельзя и перечесть,
… И словом труппа вся, признаться должно в этом,
Прекрасным может быть комическим сюжетом*****.

* Щепкин М. С. Письмо М. Н. Загоскину от 4 ноября 1822 года // М. С. Щепкин. Жизнь и творчество. Т.1. С. 129.

** Мочалов П. С. Письмо С. Т. Аксакову [Б. д.]. Цит. по: Дмитриев Ю. Новые материалы о П. С. Мочалове // Театр. 1940. № 1. С. 143.

*** Загоскин М. Н. Письмо М. С. Щепкину [Б. д.] // М. С. Щепкин. Жизнь и творчество. Т. 1. С. 319. В книге письмо датируется 1843 годом, но М. Н. директорствовал до 1842 года.

**** Загоскин М. Н. Письмо Н. И. Гнедичу от 6 ноября 1826 года // Загоскин М. Н. Сочинения. Т. 2. С. 719.

***** Реплика Честонова. Текст пьесы цит. по изданию: Загоскин М. Н. Сочинения. Т.2. С. 149.

Природа писательского и актерского труда по самой своей сути схожи. Хотя бы правом и потребностью, даже жаждой или беспокойством человека осуществить себя. Для своей тяги к сочинительству Загоскин нашел такое сравнение: «страсть писать комедии не лучше пьянства, — от нее никогда не отстанешь»*. Призвание чувствовал Мочалов, чувствовал, что «оно стучит в груди и просится на сцену»**. «Оно» — не самое ли точное определение феномена творчества, идеальная субстанция которого в биографии М. Н. Загоскина ускользала за буднями, за необходимостью залатывать дыры скудного театрального бюджета: «Боже мой, подумаешь так трудно управлять театрами за 700 верст от своего начальника, хлопочешь, трудишься, — денег в обрез, на всех угодить невозможно — недовольные приедут в Петербург, начнут жаловаться — долго ли Министру посочинить о деятельности Директора — дело заглазное — [не разбор.] — но видно уж Бог определил меня служить всегда пополам с горем»***.

* Загоскин М. Н. Письмо М. Е. Лобанову от 7 окт. 1820 г. Цит. по: Круглый А. О. М. Е. Лобанов и его отношение к Гнедичу и Загоскину // Исторический вестник. 1880. Т. 2. С. 687.

** Мочалов П. С. Письмо И. В. Самарину [Б. д.]. Цит. по: Дмитриев Ю. Новые материалы о Мочалове // Театр. 1940. № 1. С. 142.

*** Черновик письма М. Н. Загоскина // РО РНБ. Ф.291,оп.1, ед. хр. 1. [Б. д.]. Л. 2.